Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Короткая остановка в Париже: «…пишу тебе из безумного и полного страстей города». За ночь – расстояние от Парижа до Лондона. «Миновав Кале, мы прибыли в гавань, где нас ожидал небольшой английский пароход. Французский язык как-то незаметно исчез, и теперь кругом слышались полуптичьи, полумеханические звуки упрощённого и делового английского языка».

Далее – высокая оценка Лондону, прошлому, той созидательной работе, которая явлена в исторических памятниках, мостах, железных дорогах, музеях, галереях, библиотеке Британского музея: «Можно ли вообразить что-либо более возвышающее, как сидеть в этой громадной комнате, имеющей по стенам тысячи книг, вековечное воплощение дум человечества». (А ещё не построен туннель через Ла-Манш – какое там по счёту техническое чудо света!)

В письме понимание сути Англо-бурской войны (1899–1902). Обращение к лицемерной практике англичан – гарантов свободы: «Что вам нужно от буров? Зачем вы посягаете на свободу этого мирного, трудолюбивого народа, вы, хвалёные поклонники свободы? Мало вам своих сокровищ и веками награбленного капитала? Отчего вы не хотите предоставить этой группе людей пользоваться той свободой, которую они приобрели своим трудом и кровью своих отцов? Имеете ли вы право освещать социальную жизнь чужого народа с точки зрения своих купеческих идеалов? На все подобные вопросы не добивайтесь ответа от англичан».

В таком взгляде Снесарев, разумеется, был не одинок. Передовая промышленная Англия воюет против отсталой крестьянской Южно-Африканской Республики – Трансваали и Оранжевого Свободного Государства, основанных голландскими колонистами – бурами. Величайшая мировая империя против «крохотной мужицкой республики», территорией и людьми не более средней российской губернии. 250 тысяч первоклассно вооружённых англичан против 50 тысяч буров-полупартизан. Мировое общественное мнение, и особенно русское – на стороне малочисленных, подвергшихся нападению. «Трансвааль, Трансвааль, ты вся горишь в огне…» Лев Толстой желал победы бурам. Анатоль Франс, Ромен Роллан – тоже. Русский Максимов возглавил отряд добровольцев Европы. А сослуживец Снесарева по Академии Генштаба Едрихин не стал оканчивать последнего – льготного – курса Академии, пожелав вести военно-журналистские репортажи с захваченных пожарами и дымом бедных полей Южной Африки, – его «Письма о Трансваали» печатались под псевдонимом Вандам в суворинском «Новом времени», в издательском доме которого позже будут изданы и выдающиеся геополитические труды Вандама: «Наше положение» и «Величайшее из искусств (обзор современного положения в свете высшей стратегии)».

Киплинг тоже поспешил в Южную Африку военным корреспондентом.

День-ночь-день-ночь
Мы идём по Африке…

И многие англичане так или иначе оказались на той войне, и для многих – от политиков до поэтов, от Уинстона Черчилля и Ллойд Джорджа до Конан Дойля, Эдгара Уоллеса и уже немолодого Чарлза Суинберна – война стала приметной и памятной вехой жизни, а взгляд на неё, откровенно захватническую, увы, вполне вытекал из слов, заявленных в «Символе веры» когда-то знаменитым Сесилем Родсом, «отцом Британской империи», бардом и практиком колониальных экспансий: «Я утверждаю, что мы – лучшая нация в мире, и чем большую часть мира мы заселим, тем лучше будет для человечества».

Снесарев не знает (или уже знает?), что именно в войне с бурами впервые в мировой практике англичанами введены «новинки» – плавучая баржа-тюрьма и концлагерь (справедливости ради скажем, что расстрельные суда опробовала и французская революция). Новинки весьма успешно приживутся: в Первую мировую войну австрийские власти близ Граца организуют Талергоф, жестокий лагерь для русинов, для галичан; Талергоф просуществует около трёх лет, его кровавую купель пройдут тридцать тысяч человек – крестьяне, священники, служащие, сколько-нибудь заподозренные в «русских» чувствах и тяготениях; сплошь и рядом старики, женщины, дети. Чуть позже концлагерь в великом числе растиражируется в революционной России. Своя расстрельная плавучая баржа и свой концлагерь выпадут и Снесареву в большевистски-обновлённой стране.

В упомянутом выше снесаревском письме – «О значении капитала в наше время говорить не приходится; ещё не сошли со сцены политэкономической науки те апостолы капитала, которые из-за его накопления готовы прогнать всё народонаселение страны… через растлевающее и губительное иго фабрики, суля гнилому и прокопчённому народу какие-то несказанные, туманные блага в будущем». Размышляет о религиозном неверии простого люда, о притуплении нравственного чувства у рабочих в английских доках, о пьянстве мужчин и женщин, ничуть не более благородном, нежели пьянство в какой-нибудь отдалённейшей российской губернии.

В ноябрьском письме сестре, посланном за неделю до того, как распрощаться с Британским музеем и самой Британией, пишет: «Нет, в русских я не разочаровался, даже больше: чем более присматриваюсь к Западной Европе, тем более и более удивляюсь величию и способностям русского человека… относительно же халатности не могу с тобой согласиться: там её нет, где есть любознательность… надо хотеть знать и учиться, чтобы овладеть вполне недугом халатности…»

Вера его в русский народ глубока, устойчива, и хотя подвергается испытанию нелучшими страницами русской исторической книги-дороги, но никогда не угасает, не теряется. Он высоко оценит душевные качества русского народа – пахаря и солдата – и во время войны в Карпатах. Разве что семнадцатый смутьян-год да северное лагерное сидение пригнут предельной горечью и болью.

После заграничной командировки, в середине декабря, он навестил Клавдию в Памфилове – в Области войска Донского. И радость была велика от встречи с любимой сестрой, и живописные уголки расстилались вокруг, и всё же какая-то тоска сеялась над маловозделанным, словно забытым краем, пусть и несравнимая с железной смоговой тоской Лондона, и всё же – тоска. И неясность.

5

В новогоднюю ночь на 1902 год в не холодном, но и не жарком Ташкенте никуда на ночное празднество не идёт – сидит дома, предаваясь воспоминаниям. Пишет письмо любимой сестре. Ушедший год считает определяющим для миросозерцания – шесть месяцев вне родины, «граница уяснила и укрепила многое из моих взглядов, до того смутных и робких». В тонах, не лишённых похвальбы, сообщает, что его докладная записка «О Памирах» на 42 листах, действительно значимая всесторонним, аналитическим, перспективным видением и бывшего, и текущего на «крыше мира», встретила самое восторженное отношение генерал-губернатора, и оный везёт её в Петербург военному министру – «если и этот окажется в таком же восторге, то записка может дойти до Государя…»

В январе Татьянин день, который выпускники Московского университета праздновали ежегодно и где бы ни находились, Снесарев отмечал в обществе старейшего выпускника – 1854 года – врача Н.Н. Касьянова и выпускника 1865 года В.Ф. Ошанина, директора местной гимназии. Боже праведный, он ещё не родился, а Ошанин уже оттанцевал выпускной вальс! И сколько лет учительствует в этих песках! И сколько ему самому пробыть в этих песках! Мог бы уже профессорствовать в том университете, которому посвящена эта вечеринка, который вспоминается как невозвратимый парус юности.

Февральское письмо сестре «литературоцентричное». Словно пишет его не штабс-капитан, сверх головы занятый военными делами, а честно мыслящий специалист по мировой литературе, каждодневно вещающий с кафедры. Он говорит о том, что искусство «художественно воспроизводит законы природы, как их иными путями ищет наука. Все те писатели, которые проводили тенденцию, рядом с искусством тянули умышленное нечто, постороннее, не переживали и двух-трёх поколений… Этим элементом тенденциозности приходится объяснить, что Шиллер с годами всё более и более падает, а Гёте остаётся несокрушимым на своём пьедестале. Всё крупное Гомер, Данте, Шекспир рисуют просто, безыскусственно, без умысла, потому-то их творения – вечные книги…»

20
{"b":"228565","o":1}