— Крепись, — откликнулся Дмитрий.
— Господь укрепит, — вздохнул он и вдруг, будто опамятовав, закричал державшим его татарам: — Стойте, ироды! Стойте, поганые! — Стронув с места татар, он попытался согнуть в локте правую руку. Татары не поддавались, уперлись ногами в землю. — Да пустите же православного! Перед смертью-то дайте крестом себя обнести!
Поняв, чего хочет русский, татары ослабили веревку.
Глядя в небо, трижды перекрестился князь, сказал тихо:
— Христианин есмь! — Еще улыбнулся Дмитрию: — Ну вот, теперь можно и помирать, брат! — И сам протянул руку на волю татарам: — Да бейте уже!
То ли не выдержал и на миг отвернулся Дмитрий, то ли сморгнул, но он не увидел, как убил князя маленький, юркий татарин, в один миг оказавшийся перед ним. Будто лист облетел — скаля зубы, татарин уже стоял в стороне. Голова князя сникла, несколько чересчур завалившись к левому боку, тело обвисло на натянутых веревках и, когда по крику старшего татары бросили их, будто взмахнув руками, мягко повалилось на землю.
«Так бы и мне умереть», — возжелал Дмитрий, невольно позавидовав скорой смерти новосильского князя.
Но его убили иначе.
До того как, поломав позвонки, свернуть шею, сыромятными ремнями его привязывают к телеге. Тот же сноровистый, юркий татарин, оседлав его точно коня или бабу, лицо в лицо склоняется над ним, скаля белые, влажные зубы.
— Видишь меня, урус?
— Вижу, пес…
Кажется, не стальным полотном, но живым языкатым огнем полоснуло Дмитрию по глазам. Боль опалила до дна сознания, опалила и ушла, оставив кровавую, багряную тьму. Точно в сон провалился. Но то и есть, видно, сон. В том сне полыхает пожар. Громаден и всеобъемлющ. Горит его Тверь, и в Твери заживо сгорает его Любовь. «Вот видишь — я тебе снюсь!» — сквозь огонь улыбаясь, утешает его она. Но он в том мучительном сне понимает: не сон то, а правда, которую явит жизнь.
— Нет! — кричит Дмитрий. И возвращается боль, и вновь нетерпимым огнем поражает сознание. И рушится жизнь, исчезая в багряной тьме.
Сколь это длится — миг или вечность — кто знает?
И все же сознание превозмогает боль, он слышит на шее стальные, ловкие пальцы, пальцы палача холодны и приятны коже.
«Ну же, скорее!..»
Но прежде чем умереть, видит Дмитрий небесный ослепительный свет и в небесах — отца. Чтобы не плакать, отец улыбается. Ждет его. Издали ласково манит рукой.
«Батюшка!»
Из последних сил Дмитрий рвется навстречу отцу и наконец умирает.
В кровавых ошметках, в ресницах, на которых не высохли слезы, на серебряном блюде лежали Дмитриевы глаза. Пламя множественных огней, что горели в ханском шатре, отражалось в мертвых глазах.
— Это Грозные Очи?
— Да, государь.
— Так кому же они грозят? — шутит хан, в презрительной улыбке кривит брезгливые губы. И смеется Орда.
Глава 8. Колокол
Весть о смерти Дмитрия Тверь приняла в скорбном безмолвии, в коем отчаяние и ужас предощущения скорой и безысходной гибели превысили само горе.
Однако милость Узбековой справедливости, кажется, и впрямь не имела пределов. Спешно вызванный в Орду Александр (провожали его как на казнь) неожиданно воротился с ханским ярлыком на великий владимирский стол. Словно в насмешку и пущее издевательство право первенства средь русских городов хан сохранил за Тверью, князей которой хулил крамольниками и убивал сколь последовательно, столь и неукоснительно.
Разумеется, никто в Твери, да и во всей Руси нё верил, что долог срок тому ярлыку. Ждали новой развязки. Сам Александр тот ярлык, на шелке которого имя его было вписано не золотым шитьем, но кровавой краской, считал веревкой, длинной ханской веревкой, на коей поздно ли, рано ли Узбек предложит ему удавиться, а вернее, сам удавит его. Причем скорее рано, чем поздно.
Злым знамением стала для Александра и смерть первенца, гордо и не без умысла, с видом на владимирское русское царствие нареченного Львом, случившаяся буквально за день до его возвращения из Сарая.
«Пошто так-то, судьбу искушая, назвали?!» — сокрушался он перед малым дитячьим гробом. И уж из-за одного имени тосковал и опасался за жизнь другого сына, рожденного Анастасией три года назад, как раз в день освящения славной Дмитриевой церковки святого великомученика Федора Стратилата. Именем того мученика, принявшего смерть за Христа, и назвали сына — Федором, точно иного-то имени — проще и безопасней в святцах не отыскали. Снова брюхата ныне Анастасия — вот уж истинно, аки маслина плодоносящая скоробогато на зачатие лоно Александровой Герденки — молит Александр Господа дать ему девочку, авось ей не нести княжью тяготу, да и род не оскудеет преемственниками.
Мнителен, боязлив стал Александр Михайлович. Причем вовсе не за свою жизнь опаслив, но за многие жизни ближних и дальних людей, коим определением судьбы выпало ему быть князем, а следовательно, и заступником. Но как заступиться ему за сирых и убогих сих, если и самого себя не может он защитить?
В конце июля, чуть более чем за две недели до праздника Успения Пресвятой Богородицы, с пышной свитой, с войском тысячи в три голов отборных нукеров явился в Тверь Узбеков двоюродный брат царевич Чол-хан ли, Шевкал ли — словом, Щелкан, как окрестили его на русский лад тверичи. Цель его прихода вовсе была не ясна. По долгам Александр был чист перед ханом, как стекло в оконнице, вымытое на Пасху. Тем паче что во весь год не было Твери отбоя от ханских откупщиков.
Поначалу-то Щелкан позабавился, попугал народ. Знаете, как входят в русские города татары? Кто знает, тому нечего и рассказывать, а кто не ведает, тому, дай Господь, и не узнать никогда. Рассердился — грозил пожечь, на отцову да Дмитриеву крепость, что к тому времени почти завершили, слюной плевал, кричал: «Как по камню сложили, так по камню и разнесете! Али вы ратны хану?..» Велел выдать ему головой игумена Александра — да ведь он уж год назад, как почил в Желтикове монастыре. Насилу ублажили его дарами да почетом. Однако все ж недоволен остался Щелкан. Великого князя русского Александра Михайловича вместе с домочадцами выгнал прочь из отчего дома, со свитой да нукерами сам на княжьем дворе основался. То был верх унижения. Но Александр подчинился. По всему по тому, как нагло вел себя, как оскорбительно говорил с ним Чол-хан, он понял, царевич ждет от него хоть малого непокорства, дабы донести о том непокорстве хану. А гнев хана страшен был Александру, знал он, чем грозил этот гнев не только ему, но и всей безвинной Твери. А может быть, и Руси?
После обычных безобразий и притеснений первых дней, видно по слову царевича, татары внезапно утихомирились. Что было странно, а потому и страшно. Обязав поить, кормить своих татар и ни в чем им не отказывать, Чол-хан более не принимал Александра, хоть тот каждый день просил о встрече царевича. Чол-хан не слышал князя; хозяином жил в его доме, от утра до ночи пировал за тверской счет со своими нукерами. Неслись над городом дикие заунывные песни, будоража злом душу, тоскливо визжали девки на княжьем дворе, коих насильно сгоняли татары для плясок. И по всей Твери Щелкановы татары ходили хозяевами — над русскими либо смеялись, либо глядели на них со строгим ожиданием: мол, поклонись, мол, уступи дорогу, мол, отдай… Словом, так себя и вели, как обычно и ведут себя басурмане в православном городе, когда они в силе. Впрочем, покуда никого не убили, что тоже было несколько странно и потому настораживало: когда же?
Ни честные жены, ни родителевы дочери на улицы не показывались. Мужики держались горстями, в сапогах угадывались ножи. С каждым днем росло напряжение. И слухи, что плелись не из воздуха, день ото дня становились страшнее. Впрочем, и нелепых, вовсе ни с чем не сообразных слухов хватало. Хотя так дика, страшна и несообразна человеку современная ему жизнь, что во всякой нелепости можно увидеть правду.
Говорили, что Щелкан вместо Александра сядет в Твери и станет над Русью великим князем.