И первое солнце высветлит светелку, поставленную окном на восток, и стены, увешанные пучками да метелками соцветий и трав. Чего только нет в тех пучках да метелках: вон горец, вон донник, вон зверобой, вон хвощ, вон девясил, вон хмель, вон ромашка, вон липа, вон пижма, вон можжевельник, вон кровохлебка — то все от недугов да хворей, а вон полынь, трава горькая, — от любви…
Но разве она поможет?
— Деда, а деда, пошто птицы щебечут?
— Так утро — просыпаться велят.
— Нет, деда, пошто они песни поют?
— Господь голос дал, вот они и поют.
— А рыбы?
— Что — рыбы?
— Пошто молчат-то они, когда на берег-то их волочут? Али им не больно?
— Больно, поди. Однако Господь им на плач голоса не дал.
— Так пошто, деда, одни на радость поют, а иные-то и на горе плакать не могут? Али Господь не равно ко всем милосерд?..
— Дак кто ж его знает, Господа?..
Глава 7. По дороге во Владимир
До Святославлева Поля шли Волгой. Там, оставив ладьи, пересели на коней и посуху тронулись на Ростов. Тверской поезд был не велик и отнюдь ненаряден. Все в нем — от подобранных в масть белых лошадей, с вплетенными в гривы черными лентами до подчеркнуто скромных одежд бояр — говорило о скорбной цели путников. На самом Александре был простой суконный охабень с круглым воротом, подпоясанный сыромятным ремнем, да поверх его был накинут простой же дорожный пыльник. Встречные не враз угадывали, кому и кланяться, да и не угадывали бы совсем, кабы не почтение, с каким обращались бояре к смиренному длинноволосому отроку, да слух, что неведомым скорым путем бежал впереди того поезда.
«Знать, сила силу ломит — вон и тверичи пошли кланяться…»
«Ужели признают ирода?..»
«Да куда ж им деваться-то, сиротинам…»
«Куда? Кто их знат? Ан посольство-то не Дмитрий ведет, а меньшой его брат Александр, спроста ли?.. Чаю, не больно они смирилися…»
«Энтот — Ляксандр-то?.. Ишь волосы как отпустил — печалуется…»
В родственном Ростове встретили не так, как прежде встречали тверских. Прежде-то в колокола звонили, родной дядя матушки князь Константин Борисович, а после него и сын его князь Василий Константинович с поклоном выходили навстречу, признавали власть и силу великого князя, с коим вовремя удосужились породниться. Теперь не то: не было уж в живых ни князя Константина, ни сына его Василия, но главное, Тверь, кажись, навсегда утеряла первенство — не перед кем было и кланяться. Да и что Александру было в поклоне малолетнего ростовского князя Федора, сына Васильева? А то, что князев пестун боярин Кочева попытался было перед ним нос задрать, Александра даже и не задело. Что ему было стерпеть глупое злорадство ростовского боярина, когда он уж загодя готовил себя к иному терпению. Он лишь при всех за грудки привлек к себе того боярина Кочеву и в рожу ему сказал:
— Попомнишь еще Тверь, боярин, ох попомнишь, когда московичи-то с тебя зачнут шкуру драть!..
Восьмилетний Федор, запуганный боярами, на дальнего тверского брата глядел дичком. О чем было с ним толковать?..
Издревле во всей русской земле Ростов славился и истинно был велик не ратной силой, не купецким богачеством, но христианским благочестием, церковным просвещением, книголюбием и своими храмами. Недаром ростовское лоно стало земной родиной для многих святителей, просиявших над Русью. Церковное благолепие, особый мирный лад ростовской жизни предопределяли и правление его князей, от смерти доблестного Василька, убитого Баты в Шеронском лесу, никогда и не мысливших подняться против татар. Не случайно ближайшими подвижниками Александра Ярославича Невского среди русских князей, поддерживавших его заискивания пред татарами, были ростовские князья Глеб и Борис Васильковичи. Тот князь Борис был, кстати, дедом Анны Дмитриевны…
Однако Александр и не рассчитывал найти в Ростове помощников Твери против Юрия. Несмотря на христолюбив, для ростовцев свой покой был превыше обыденной русской правды; на кого положил свой палец ордынский хан, — прав ли он, нет ли? — знать, тому и первым быть на Руси…
Владыка-же Прохор, за которым, собственно, и заехали в Ростов тверичи, принял Александра по-отечески. Ростовская епископия с древних времен первых примерных архипастырей Луки и Пахомия, со времен епископов Кирилла и Игнатия отличалась ревностной самостоятельностью и даже, случалось, строго судила своих же князей за то, что они больно уж пресмыкались перед погаными иноверцами.
Так, епископ Игнатий, прямо осуждавший сближение с погаными, вероятно узнав о каком-то неблаговидном поступке в Орде князя Глеба (между прочим, женатого на татарке), после его смерти, через девять недель как погребли, вдруг приказал В полночь взять его останки из княжеской семейной усыпальницы в Успенском соборе и закопать их в загородном монастыре. А про князя-то Глеба говорили, что, мол, тем, что служил татарам в юности, он избавил многих христиан от поганых, да и вообще был человеком богобоязненным, щедрым и добрым. Вина его осталась неизвестной, но, знать, была, коли епископ решился на такой шаг. Правда, за небывалую строгость святитель чуть было и вовсе не поплатился запрещением к священнослужению. Митрополит Кирилл обвинил епископа в осуждении «мертвеца прежде Страшного Суда…».
Не в том суть, кто прав был в том споре, но в том, как Церковь-то блюла достоинство русской власти и собственные каноны! Не то теперь…
Так и владыка Прохор старался держаться той же непреклонной линии, которую исповедовали до него ростовские святители. В проповедях и поучениях не уставал повторять он о неминуемом наказании, которое рано ли, поздно ли, однако пошлет Господь тому народу, что в угоду иным забывает собственные обытки, что ради временного скудоумного веселия и алчной наживы готов отступиться от совести, распять, как распяли Христа, ближнего своего, предать мать и отца, ибо сказано пророком: «Обращу праздники ваши в плач и песни ваши в рыдания…»
Но проповеди — проповедями, Богу — Богово, а людям-то в мимо скользящей суете своих дней часто бывает некогда заботиться о грядущем. И, зная Юрьеву неправду да боясь для себя пущей беды, от имени своего малолетнего княжича ростовские бояре чуть ли не первыми, даже в обход новгородцев, признали над собой Юрьеву волю. Оттого им было не по себе, что именно их епископ выступил тверским поручителем в переговорах с великим князем. Всем был известен и страшен мстительный нрав последнего. Однако и Прохор был тверд…
Бывают такие старцы: вроде бы духу в теле и уцепиться-то не за что, одни глаза на лице и светятся, ан столько в тех глазах сердечной крепости, что диву даешься.
На одних прошедшие годы вдруг разом сваливаются немочью, да недугами, да старческим слабоумием, другие же, и от роду здоровьем не богатые, от прожитых лет только тверже становятся, как мореное дерево, и до самого смертного часа хранят зрелую ясность ума. Таков был и Прохор…
Сам боярский сын, смолоду стремился он к Божеской чистоте, по душевному велению принял священнический чин, нес его, как награду и благодать, за что и был поставлен в епископы еще митрополитом Максимом. Вот уж двадцатый год возглавлял он одну из самых древних и почитаемых на Руси ростовскую епархию. Несмотря на скудное тело и невеликий рост, вопреки покладистости в отношениях с Ордой ростовских владетелей, вопреки благодушию и смиренности паствы сам владыка Прохор был воинствен, Христа и православную веру чтил свято, а всякую же немецкую ересь и наипаче того поганое иноверие отвергал столь непримиримо и яростно, что некоторые и рады были бы вовсе не слышать хулительных и опасных речей епископа. Боялись ростовцы ханского гнева.
Прохор же, будто нарочно, точно испытывал земляков, ничего не страшась, говорил, что думал, да еще и глядел на иных с усмешкой: «Коли не по сердцу о чем говорю, отчего же не выдадите меня поганым? Знать, боитесь Страшного-то Суда, а коли и вы, бессовестные, боитесь Его суда, воистину велик и славен Господь!.. И в том прощение вам за грехи: покуда жив в душе вашей не скотский, но Божий страх, дотоль и душа ваша жива и открыта Господу…»