«Не иначе хочет, чтобы не его, а Кавгадыевым именем на Руси бабы деток малых страшили…» — подумал Дмитрий, а вслух спросил будто сам у себя:
— Пошто ж хан Юрия жалует?
Моисей тотчас откликнулся:
— Всякого человека милосердный хан долго осмысливает, но уж как осмыслит, так скоро решит. Знать, пока не его черед, — засмеялся он мелким высоким смешком. Видно было, как смех разбирал его, но жидовин давил в себе этот смех, отчего его тучное чрево ходило ходуном под одеждами. Моисей и вообще-то, как поведал о Кавгадые, сидел за столом именинником.
«Ишь, как весело-то ему!.. — с неприязнью подумал Дмитрий. — Покуда хан князей морит, вольно им над Русью летать, лакомиться мертвечиною! Об отце, вишь, жалкует, а сам первый на Тверь налетел — очи выесть! Ишь, черт носатый, смеется…»
Дмитрий так взглянул на откупщика, что смех застрял у того меж зубов.
— Что ж сразу-то не сказал мне про Кавгадыя?
— А дал бы ты мне тогда, князь, то, что взял у тебя? — Моисей улыбнулся виновато и покорно, как умеют жиды. Такую-то улыбку бить рука не поднимется. — Ой, князь! — Из улыбки чуть не в плач скривилось его лицо. — А то нам, жидам, жить легко? Всяк норовит обругать да обидеть, потому нам и деньги нужны…
— Экая ты уродина, Моисей! — махнул рукой Шетнев на жидовина и отвернулся нарочно в угол, будто и глядеть на него было ему несносно, как отроку на хмельное в первом похмелии.
— Не сердись на него, Моисейка, — не по злу, но по горю бранится боярин, — как могла ласково утешила откупщика Анна Дмитриевна.
— Да не по горю, матушка, а по слабости, — явно польщенный княгининым утешением, еще пуще захныкал, точно и впрямь до сердца разобиженный жидовин. — Был бы в силе боярин твой, так не бранился, а убил бы бедного Моисея — и был таков! А ведь я вам добра желаю…
— Да, ить, и мы тебе зла покуда не сделали, — прервал Моисеевы причитания Дмитрий.
— Ты говори, говори, Моисей, — положив свою руку поверх руки сына, так же ласково продолжала Анна Дмитриевна. — Начал-то ты давеча с дивана Узбекова, да съехал на смерть злодееву — уж так огорошил, что мы и забыли про прежнее. Так говори что принес, Моисей!.. — Чуяла княгиня, не все еще доложил жидовин, что знал.
Моисей приосанился на лавке, затем вольно оперся локтями на стол, мягкими, ласковыми движениями белых ухоженных пальцев направил за уши длинные пряди волос и начал неторопливо, сладко чувствуя себя равным, что помимо воли так и печаталось на его довольном лице.
— Ведомо, великий шахиншах наш и царь Узбек и в гневе, и в милости переменчив. Никто не знает, когда и с чьей головы сойдет его палец. Но уж коли сойдет — так-то строг бывает и к самым-то наиближним своим, что и они, бедные, не чают порой и в живых-то остаться. Но минует гневливая туча, ясным солнышком засияет, согреет и тех, кто вчера еще в страхе знобился, потому и зовут его — лучезарный! — как кот над сметаной, млел Моисей от собственных слов, томил и томился, хоть видно было, как новость-то так и мылилась побыстрей соскользнуть с его языка.
— Не тяни, Моисей! — взмолилась княгиня.
— Так иная-то радость, княгиня-матушка, чисто громом может сразить, — еще более разжигая любопытство, предупредил Моисей.
— Ну!..
— Верный слух есть, княгиня: быть вам скоро опять в чести… — Напустив налицо загадку, Моисей замолчал.
Что и за человек, ей-богу, из каждого слова выгоду себе тянет!
— Да говори уже, говори!
Моисей улыбнулся, будто сладкого обещал:
— Многого не ведаю, матушка, а что знаю, скрывать не стану. Давно уж, сказывают, царица Узбекова Боялынь твоих семейных лаской питает. Так вот, матушка… — на мгновение умолк Моисей, сощурился — награду ли предвкушал, боялся ли молвить главное? — прочит та Боялынь-царица в жены твоим сынам Дмитрию да Александру Михайловичам царевен ханских.
— Что-о-о?.. — Кабы солнце затмилось, кажется, и то милей было взору. Анна Дмитриевна хватилась рукой за грудь, где заметалось птахой, а затем без боли оборвалось и затихло сердце. — Кого прочит?.. — без звука, одними губами, спросила она.
— Кого за кого — не скажу, не ведаю. — Моисей поднял руки перед собой, точно в каждой держал по дыне. — Мало ли у хана царевен? Сестер жениных да племянниц иных… Но и то говорят, что на том диване, — Моисей торжественно поднял руку, — решил всемилостивейший Узбек чуть ли не самую дочку свою Саюнбеку за Русь просватать. Любы, мол, ему тверские князья…
Моисей осекся от щемящей тишины, какая бывает в природе перед грозой и какая теперь воцарилась в гриднице. Кажется, хоть падай в ту тишину — не уронишься.
— Что сказал-то, охвостье татарское? Что?.. Любы?.. Любы мы ему, говоришь?.. — глухо, медленно произнес Александр. Впервые за многие дни разлепил он губы для слов. Слова давались ему с трудом, словно в глотке застряла кость или ком сухой, который ни плюнуть, ни проглотить…
Со дня отпевания Михайлова был Александр не в себе. Не сразу заметила то Анна Дмитриевна, за собственным горем было ей недосуг и в сына вглядеться. Потом, спустя дни, поняла: неладное с Александром творится. И не одни лишь похороны отцовы причиной тому. Как-никак о смерти его задолго загодя знали, а уж как упокоили в Спасском родном соборе, да нетленного, слава тебе Господи, так истинно, будто светлее стало… Думала: так повлияла на него встреча с бесчестным Юрием, ан и здесь не угадала. Иное выяснилось: следом, как он пришел из Москвы, прибежали гонцы из Владимира, рассказали, кой погром учинил там посол Байдера. Так что ж, ведь всех не оплачешь… Да после уж донесли ей бояре, что убили, мол, татары во Владимире некую боярышню Параскеву, к коей, знать, и успел прикипеть сердцем-то Александр. Здесь и открылась ей суть. Слишком много бед в одночасье принял сын на себя. Душа и замкнулась. Всерьез опасалась тогда Анна Дмитриевна, кабы не пошатнулся рассудком он…
— Так любы мы ему, говоришь? — Александр глядел не мигая, и глаза его будто выцвели — боль ли, ненависть выпила, растворила синь, оставив слепой белый цвет. — Любы?.. — еще сказал он так же тихо и вдруг, дико, бешено закричав: — Так я покажу тебе, жидовин, как мы ему любы! — рванулся к откупщику.
Никогда еще не видела Анна Дмитриевна своего Александра в гневе. И жуток показался ей сынов гнев. До того жуток, что обессилела, со стольца не могла подняться, слова вымолвить, будто навек онемела. Молча наблюдала безумие, не в силах и глаз отвести.
Дай, Господь, милость не видеть детей своих матерям в гневе, отчаянье и безумии. Дай, Господь, милость не оставлять матерям детей своих ни в гневе их, ни в отчаянии, ни в безумии.
Видя помрачение меньшого княжича, бояре, упасая от напрасного смертоубийства, не давали Александру ухватить Моисея за горло, пудовыми путами повисали на нем, хватали за руки и одежды; отброшенные, падали под ноги, вновь становились на пути к жидовину. Моисей же, точно дивясь на поразительное и ужасное, но не имеющее к нему никакого отношения действо, как сидел, не шелохнувшись на лавке, так и сидел, нимало не пытаясь укрыться, в странном восторге выпучив навстречу Александру и смерти глаза.
Все это произошло, как всегда и бывает, стремительно и внезапно. Иной раз собака блоху не успеет выкусить, а уж, глядишь, какой человек лежит себе мертвый…
Правда, тогда чуть недостало сил и времени у Александра добраться до жидовина. Дмитрий путь преградил. Стиснул в цепких объятиях. Властно прикрикнул:
— Уймись, брат! Не дело…
От силы ли его рук, оттого ли, что брат стоял перед ним, Александр будто опамятовался. Затих. Дмитрий прижал к груди его голову, по-отцовски погладил по волосам, сказал едва слышно:
— Что ты, Саша?.. Ну что ты… Но ведь не ненависть — любовь в тебе говорит. Али не так?.. А Моисей, что ж Моисей? Не по вине ему смерть. Помнишь, про голубку-то я тебе сказывал?..
— П-п-помню, брат, п-п-про го-о-олубку… — отчего-то заикаясь, повторил за ним Александр и, освободившись от братовых рук, не подняв головы, медленно вышел из гридницы.