Так вот, когда все, что имел при себе, израсходовал, а глаза-то и вполовину еще не насытились, велел князь принести с ладьи серебряные литки. А как принесли ему те литки, сам же сплеча первым и рубанул по краю круглого серебряного литка тяжелым стальным ножом. Так и явился на землю рубль, покуда еще не клейменный, простой да звонкий серебряный отруб.
Купец, торговавшийся с князем, подивился его причуде, однако рубленое серебро в обмен на товар принял с охотой. Ну и повелел Михаил Ярославич и далее в цену давать серебряные отрубки, в тот же вес, какой выпал на первый счастливый кругляш: ровнехонько в двадцать два малых золотника…
С тех пор, так говорят на Мологе, мало-помалу и пошли гулять рубли по Руси. Теперь-то другого в Мей за товар купцы и брать не хотят. И то, рубль — дело верное, конечно, коли им не дурак владеет…
Ну, а даже если и нет при себе никакой деньги — ни рубля, ни полушки, все одно с Мологи пустым не уйдешь; такого понарасскажут, что год будешь где-нибудь у себя в Чухломе сказки плести да за те сказки кормиться от любопытных людей. И то, в Мологу-то летом не одни купцы стекались со всей земли, но и скоморохи, и песельники, и лихие ушкуйники — сбыть награбленное, и прочие пустые и веселые люди.
Шум, гам, тарарам, одно слово — ярмарка!
Впрочем, в то лето и на Мологе было хоть и людно, да сумрачно. Вроде бы так же светило солнце, вроде бы так же яро кричали купцы свой товар, так же тесно было от ладей и насадов на Мологе и Волге, так же кучно шибались меж рядов ротозеи и покупатели, да только иначе говорили промеж собой — все более с перекрестом да вполовину голоса, иначе — с опаской глядели по сторонам. И то, драк, воровства, злого умысла и даже шалопутных блудниц точно разом прибавилось. Словно где-то заплот прорвало или кто-то всесильный пошире открыл ворота для извечного искушения…
Бывают такие годы — кануны больших перемен, когда добрым да честным вдруг становится неуютно, тоскливо и даже страшно жить на земле, и, напротив, в такие-то годы у всякого нечестивого будто крылья за спиной вырастают. Эх и летят же они в те поры на убоинку, ей-богу, как мошкара на огонь!
Конечно же в ту пору, когда жизнь течет обычным чередом и порядком, встречаются всякие нечестивцы и негодяи, но в покойной-то, то есть подзаконной, Божеской жизни таких куда меньше, да и незаметней они. Не то чтобы они сильно стыдятся своей черной души, однако и напоказ ее шибко не выставляют до тех пор, покуда не уличат их или же не случится какая-нибудь великая смута и слом — их заветное и счастливое время, время смуты и слома, когда уж и уличить их ни в чем не возможно. Во всякой смуте несть этим подлым числа, лепятся они снежным комом друг к другу, лишь одни находя опору в беспредельной неразберихе, что творится вокруг. И теперь им уже ни к чему прятать черную душу или искать для себя оправдания. Нагло, ухмылисто смотрят они на прочих: «Ну, где ваш Бог и закон? Чем вы ныне-то меня попрекнете? Али кровь не вода, коли льется? А коль не вода, где ваш Бог и закон?..»
И нечего им ответить.
Как ни страшно то признавать, но бывает такое время, когда кажется, что и Бог отступает перед беззаконием Сатаны. И приходят темные, тяжкие годы испытания людей. И не всякий вынесет того испытания, потому как велико и сильно искушение бесовским беззаконием, когда все, что сам он может дозволить себе, дозволено человеку, как бы то ни было грешно и преступно. В такое-то время силуй да грабь, если хочешь быть первым… Только помни — и это время минует. И когда-то снизойдет в душу Бог. Что ты скажешь Ему?.. Что услышишь в ответ?..
И все же, все же, как ни велико искушение злом, даже в самое дикое, беспощадное время нечестивых-то на земле не бывает более, чем добрых. Только вся беда в том, что нечестивые-то бьются друг к дружке, как говенные, трупоядные мухи над забытым на бранном поле покойником, а добрые жмутся поодиночке. Оттого и кажется, что их меньше.
На Мологе в то лето гоголями выступали одни лишь московичи да новгородцы: мол, расступись, народ, я иду! Плечами толпу раздвигали, хоть их и без того сторонились. Скалились: мол, наша взяла! По всякому поводу, да и без повода гоняли желваки по скулам: мол, цыть, а то зашибу!.. Впрочем, и в их зубоскальстве и наглости более чувствовалась трусливая неуверенность. Положение обязывало выглядеть победителями, однако и им самим покуда казалась сомнительна и неверна победа их князя. Больно уж просто далась она Юрию — взял да убил! Разве убийство — победа? Правда, убил по приговору суда, да ведь суд-то татарский — кто ж в него верит!..
Разумеется, были среди них и другие. Были и такие, что без вины виноватились, били себя в грудь кулаками: эко, мол, беда-то какая!.. Иные отводили в разговорах глаза, растерянно улыбались да пожимали плечами: я-то, мол, здесь при чем?..
Известно: везде люди по-своему разны, много средь них похожих, да нет одинаковых. Вон, как ни отважно бились против Баты козельцы, ан и средь них нашлись те, кто ворота ему отворил.
А на Моложском лугу, особенно по ночам, когда жарко горели костры у воды, средь сбившихся вкруг огня людей тянулись долгие разговоры. Да все об одном, об одном, о чем в то лето только немые не говорили…
— …Сердце-то, говорят, ножом вырезали. Вырезали и съели!
— Свят, свят, свят!..
— Ах ты Господи!..
— Да не ножом, а руками!
— Что ж ты врешь-то, али руками проломишь груди?
— А то, что ль, не проломлю?..
— Да что ж ты меня-то хватаешь?! Не хватай! Иди себе стороной, ишь прицепился…
— Да тише, вы, черти! Угомонитесь!..
— Ну дак вот же… Так ли, иначе ли сердце из грудей изъяли. Бросили его голым наземь. А татарин-то, именем Кавгадыя, тому Юрию тычет: «Убил, мол, и рад?.. Хоша какой катыгой вели накрыть голое тело, что ж ты, как Хам-то, смеешься, он ить тебе великий князь и отец…»
— Да не отец он ему, а дядя!
— Ну дак и что, что дядя — али не родич? Да и жалко, что ли, катыги-то для мертвого человека?
— Ишь, нехристь, а жалостлив.
— Кто?
— Кавгадый-то.
— Жалостлив? Ха! Чай, он сам его и судил.
— Одно дело судил, а другое — почесть воздать.
— Да ништо!.. Это у них, у татар, обычай такой: сначала человека забить, а потом пожалеть.
— Что ж, хороший обычай.
— Свят, свят, свят…
— …Как повезли его от тех Ясских тор от города Дедякова в город Маджары, что на Куме-реке, встали ночью на останову, а тело-то нарочно в лесу бросили…
— Пошто так?
— Дак думали, звери ненароком его съедят, чтобы уж в Москву не волочь.
— Да ты что?!
— Вот те и что, такие они люди — московичи…
— Тише, ты!
— Свят, свят, свят…
— Да… А ночью-то к нему всякие звери сошлись. И волки, и медведи, и пардусы…
— Кто это?
— Ну это как кошки такие, огромадные, что твой телок! Вона в пушном-то ряду бывают такие шкуры. Одно слово, пардус…
— Ишь, пардус…
— Да дальше-то, дальше-то что?
— Дак вот, пришли к нему энти всякие звери: и волки, и медведи…
— И пардусы?..
— И пардусы… Поглядели на него, сели вкруг я сидят. А есть-то не стали…
— Вон что…
— Да как же они его залапят-то, он, чай, во гробе!
— И-и-и, мил человек… Кабы во гробе! К простой доске, говорят, привязали его да кинули на телегу-то, так и везли на доске.
— Свят, свят, свят…
— Ох, грехи наши тяжкие!
— Да что ж то творится-то?..
— …Ну вот! Привезли его, значит, в Бездеж — город такой татарский. А в Бездеже-то много нашего русского брата, многие князя-то знали, кто и служил у него… Так вот, пришли те люди к боярам, тем, что везли-то его на Москву. Упали им в ноги, стали просить поставить на ночь покойного Михаила свет Ярославича в церкву, дабы отпеть его попутно, как полагается. Ан те заупрямились! Нет, мол, и все! И даже нарочно кинули на ночь-то в скотский хлев!
— Свят, свят, свят!..
— Ишь ты…
— Пошто ж и таких-то рожают бабы?
— А им кого б ни родить, лишь бы родить!..