Но уж Максим дожидал князя подле, держа в руках огромный медный водолей, в который умещалась, поди, не одна колодезная бадья. Вот уж у малого легкая поступь, как вошел — не слыхать, ни дверью, ни половицей не скрипнул, а туша-то у парнишки что у медведя. Знать, от великого молодца родила его матушка.
Максим Черницын и впрямь был обилен телом. Таких-то в кулачных боях нарочно наперед выставляют для устрашения. Только кто же на всей Твери Максима Черницына убоится? Может быть, одни лишь малые, неразумные дети, которые не отличают покуда добра от зла. Впрочем, и те при случае без страха цепляли Максима за льняную мягкую бороду; знать, человек-то с младой души ужо понимает разницу между добром и злом. Да и в чем же, кажется, сложность отличать ночь ото дня?..
При богатырской силище Максим был вполне добродушен, что часто встречается на Руси, да и вообще более улыбался, чем хмурился, что и при отменном здоровье на Руси ныне в редкость. На Божий мир и людей он глядел лупоглазо, с доверчивой лаской и заведомой благодарностью за то, что и для него есть и эти добрые люди, и этот прекрасный мир. И даже когда подшучивали над ним (а шутил над ним хоть и беззлобно, однако с охотой всяк, кто был ниже ростом), Максим лишь молча усмехался в пуховую бороду и отводил от потешника глаза в сторону: мол, я тебя и не слушал, и не слушаю, и слушать не стану, а лучше вон погляжу, как воробушек из конского помета зерно лущит — все любопытней. И впрямь, как очарованный глядел на какого-нибудь незначащего воробушка, вовсе забывал про обидчика и еще удивлялся: ишь какой прыткий воробушек!.. Попробуй-ка такого обидь!
А Черницыным его кликали по рождению. Кому — в смех, кому — в грех!.. То ли матушка зачала его уже будучи инокиней-черницей, то ли согрешила с кем до того, как постриглась, но от бремени она разрешилась прямо в монастыре.
Сама ли она постриглась, силком ли ее постригли, каким было имя ее в миру — никто не знал, кроме старой игуменьи, давно уж унесшей с собой ту тайну в могилу. Кто был Максимов отец — бог весть, дело темное. Только, судя по тайне, в какой жила греховодница, так не простого звания то была девушка. Если же не сама родовита, так соблазнитель ее был высок. Теперь не дознаешься…
Вскоре после родов (опять же неясно: в горячке ли, в покаянном посте), оставив на радость сестрам-послушницам дитя греха и позора, а может быть, и любви, Максимова матушка померла. А черницына сына так и выкормили, выпестовали по-своему в монастыре Божии невесты, отдавая ему неизжитую в миру материнскую ласку. Впрочем, воспитывался он в строгости, сызмала приученный к мысли, что своею праведной жизнью искупает матушкины грехи.
А как вошел он в отроческие лета, за добрый нрав, послушание и усердие во всяком труде призрела сироту нищелюбивая княгиня Анна Дмитриевна, случаем бывшая на молении в том дальнем монастыре. Так оказался Максим Черницын в Твери на княжьем дворе. А уж как прибился он ко княжичу Александру, никто не упомнит. Поначалу-то, после монастыря, ясное дело, забаивался отрок мирских людей, смущался их веселья и грубых шуток, знать, оттого с охотой тетешкался лишь с детьми, а из всех детей отчего-то припал душой к Александру, да и Александр со временем прибился к нему так, что не разлучить. А что ж — ничего… Да и княгине-матушке потом уж покойно стало оставлять горячего, вспыльчивого (как все они, Михайловичи) Александра рядом со степенным, раздумчивым и кротким Максимом. Присмотр не присмотр, а все ж добрый и верный глаз. Хотя каким добрым глазом усмотрит за господином слуга, ежели господину, к примеру, взбредет что лихое в голову? Разве он может его удержать даже для его же спасения? Нет конечно… Каков за господином присмотр — так, одна забота да маета… Однако лишь той маетой жил, лишь той заботой был счастлив Максим Черницын…
Держа водолей одной рукой чуть ли не под потолком, Максим, не скупясь, лил студеную, загодя принесенную с ледника воду на шею и спину князя.
Александр блаженно ахал, постанывал, бил себя руками по бокам, плескал на лицо, покуда последняя капля не скатилась из водолея.
— Все, что ли? — недовольно спросил Александр, будто прервали на самом занятном.
— Все, батюшка-княжич, — тоже, точно сожалея, ответил Максим. Так-то — батюшкой-княжичем он его звал еще с той поры, когда Александр смело под любой стол пешком мог пройти.
— Что ж ты так льешь-то, все мимо! — посетовал Александр. — Чай, не на решето. Ишь, кругом-то набрызгал, а я и рук не умыл.
— Я-то, княжич-батюшка, лил как надобно, да ты больно плесклив, вон и на мне порты мокры, будто из речки вылез, — укорил в ответ Максим князя.
— Эх! И воды-то полить не умеешь как! — сокрушился горестно князь. — Черницын ты сын и есть!
— Дак что ж, Черницын — и есть, — согласился Максим.
Сначала бережно утерев князю лицо, он уж во все лопатки с силой растирал ему спину жесткой льняной холстиной. Оба кряхтели, как на работе. Белая спина князя горела красными пятнами.
— Тише, ты, идол! Кожу-то не дери!
— Ништо, княжич! — не оставляя усилий, успокаивал князя Максим. — Вона как взялась цветом — чисто как зорька.
— Ну, будет, — отстранился от усердных, услужливых рук Александр и уже серьезно спросил: — Все ли готово в путь?
— Хоть сейчас со двора, — ответил Максим.
Помолившись в небогатой домашней церковке, причастившись на путь Святых Даров у священника, под изрядный ломоть хлеба выпив ковш теплого, духмяного молока, с серьезностью дав наказы немногим холмским боярам да дворским, выйдя во двор, с вниманием оглядев свой не великий поезд, легко оседлав высокую, тонконогую и узкомордую гнедую кобылку, Александр прощально махнул рукой: не поминайте лихом! Авось возвернусь…
Эх, кабы знал он теперь, сколь раз придется ему прощаться с жителями иных городов, и каждый раз будто на время и во всякое время — навек…
— Не поминайте лихом, добрые люди, князя! Али что и не по-вашему было, авось возвернусь — исправлю!.. — Весело было глядеть Александру, как печалится о нем город Холм.
Ударили в колокол на Параскеве Пятнице, что стоит на Торгу, а за ней малыми билами-языками зазвенели колокола и в других местах. Хотя, сказать по чести, не много было церквей со звонницами в Холме: всего-то три. Однако и от тех колокольцев взметнулись в небо с надворных голубятен холмские голуби, высыпали на улицы холмские жители проводить Александра. Хоть и не долго он ими правил, ан успел полюбиться за негневливый и добрый нрав.
Девки и молодухи, не стыдясь, выли в голос, утирали глаза углами платов, мужики скорбно ломали шапки и кручинились понурыми головами. И то: не на радость отбывал князь. Поди, на Твери-то куда как ныне уныло, если и здесь, на тверской окраине, ох как стало невесело с тех пор, как пришло известие о гибели великого князя. Не иначе та гибель предвестие новых неисчислимых бед ежели, конечно, не страшный знак пришествия самого Сатаны. А то! Али запросто таких-то святых людей губят?.. А то! Али по своей воле Господь отдает их на неправедный суд?..
Вон воротились намедни купцы с Моложской ярмарки — страсть, что рассказывают! Если и половина того, что сказывают, враки и выдумка, так другой половины вполне достатне, чтоб хоть сейчас лечь в гроб и смиренно ждать наказания Господня!..
Видано ли, мыслимо ли — бренные останки заступника от татар великого князя, всей земли батюшки Михаила Ярославича хоронят в Москве от тверичей, ни за мольбы, ни за какие посулы и мертвого не отдают родичам, дабы те по-людски могли проститься с возлюбленным и с честью предать его тело родной земле. Да что ж это?! Было ли когда на Руси подобное? Да что ж это за люди — московичи? Да есть ли на них Божья управа?
Не скоро скрылись из виду черные избяные срубы небольшого посада, что пологим холмом поднимались к приземистой крепости, поставленной надо рвом. И долго еще виднелись на крепостной стене девичьи белые платы да белые же, по летней поре, высокие, загнутые крюком шапки холмских мужей…
От веселья, с каким выезжал со двора, в душе Александра и следа не осталось. С иным чувством оглядывался он на Холм, убегавший все дальше; вдруг понимая, что сюда, где было ему и худо, и непокойно, а все ж иногда хорошо, он уже никогда не вернется.