— Сыне! Сыне!.. — поднявшись, сделала она несколько неловких, каких-то кособоких шагов и припала к старшему сыну.
— Ну?.. — неожиданно совсем по-отцовски, отчего многие вздрогнули и холод забрался в души, спросил односложно Дмитрий.
— Убили! Убили! Убили!.. — с силой нажимая на слово, при каждом новом звуке ударяясь лбом о сыновье плено, затвердила княгиня. — Убили! Убили! Убили!..
Дмитрий сглотнул подступивший под горло ком, спросил севшим голосом:
— Кто?
— Убили! Убили!.. — точно не слыша сына, повторяла княгиня.
— Кто? — еще раз спросил Дмитрий.
— Диавол! — густым, низким голосом ответил отец Варсонофий.
— Кто-о-о? Я спросил! — крикнул Дмитрий.
Ответили ясно:
— Вестимо кто — Юрий.
— Где он? — вроде бы справившись с волей и горлом, твердым голосом спросил Дмитрий. Одной рукой он оглаживал матери плечи, другой мягко удерживал ее голову у себя на груди.
— Сказывают, из Орды, мол, еще не вернулся.
— Кто сказывает?
— Малый из Москвы прибежал, худовестник, он и сказывает.
— Да что?! Клещами, что ль, слова-то из вас тянуть? — тихо, все еще баюкая мать, подосадовал Дмитрий.
Матушка затихла в его руках, бережно он отвел и посадил ее в кресло, стоявшее слева от отцова с резной высокой спинкой стольца. В том кресле Анна Дмитриевна сидела при муже.
— Ну?! — оборотился княжич к боярам. Странно, как ни велики, как ни жгучи были глаза у Дмитрия, взгляд их был ныне тускл, словно подернут серой золой, что покрывает потухшие угли, И оттого глядеть в них было особенно жутко и вовсе невыносимо.
— Что ж говорить-то, княжич? — развел руками старый боярин Михайло Щетнев и кивнул головой на высокого парня в козырном, московского кроя кафтане. — Вон — худовестник-то…
— Ну?.. — еще терпеливо повторил Дмитрий, вроде бы и глядя на парня, а вроде бы его и вовсе не ведя.
Враз побледнев, утерев с лица пот, парень бухнулся на колени.
— Прости, Дмитрий Михалыч, за горе! Не с тем хотел прибыть на Тверь, истинно говорю: не с тем, ан не вышло…
— Говори…
— Сам много не знаю. На прошлой неделе царя нашего и батюшку твоего Михаила Ярославича в Москву доставили. Сказывают, везли его от самых Ясских, гор. Однако до сих пор и ликом он светел, и чревом не протух — вон что… А везли-то, говорят, безо льда, то на телеге, то на санях, да на стоянках-то, говорят, не в церквах, но в скотских хлевах тело клали — вон что…
Народ крестился, задушенно ахал, не веря, что и такие муки можно принять после смерти. Дмитрий тревожно взглянул на мать: точно обретя силу от места, матушка в кресле сидела прямо, глядела на гонца, не отрывая запавших, но уже сухих глаз. Видно лишь было, что зубы за скорбно опущенными губами так сжались, что и ножом не расцепишь.
— А убили-то князя давно. Сказывают, еще в ноябре, чуть ли не на архангела Михаила, вон что…
— Кто? — еще спросил Дмитрий.
Многие плакали, кому-то сделалось худо. Один лишь Дмитрий, будто спокоен, стоял пред гонцом, глядя мимо потухшим взглядом.
— Убил-то какой-то мужик по имени Романец, тоже, мол, православный, прости меня, Господи! — сначала сплюнул, а после перекрестился москович. — Однако на казнь-то привел его Юрий с татарином Кавгадыем. И то, сказывают, уж после, когда убили, поганый Кавгадый-то излаял Юрия: мол, ты убил великого князя, так мертвого хоть уважь его — ужель не укроешь плащом нагое тело, он, ить, дядя тебе, — вон что, сказывают, татарин-то ему молвил.
— Теперь где отец?
— Князь Иван велел положить его покуда без места в Спасском монастыре, вон что. Говорят, поставили домовину в церкви Преображения али зарыли его — толком не ведаю…
— Пес… пес… — как-то неторопко, раздумчиво произнес княжич, и вдруг весь ужас, вся несправедливость отцовой смерти обрушилась на него, как рушится в смертный час целый мир. Ясно увидел он смерть отца, ограбленное, голое тело на пыльной земле. Большие мертвые руки князя, его неприкрытую голову, как бьется она на рытвинах и ухабах дороги о нетесаные, грубые доски гроба. Да был ли и гроб-то?.. Увидел он и гнусную, трусливую ухмылку Юрия, и тихую радость в глазах Ивана. И кажется, только тут ощутил всю тяжесть утраты и горя.
— Псы… псы… — сказал он еще и вдруг, загоревшись глазами, бешено закричал: —Убью! Убью! Гонцов слать во все веси, в Конятин, в Кашин, в Холм к Александру!.. В колокол ныне бить! Иду на Москву!
— Княжич! — подступился было к нему епископ Варсонофий, положил было руку ему на плечо, но Дмитрий скинул руку епископа.
— Не княжич, отче, но князь! — Он повернулся и, кося каблуками, тяжело пошел вон. У дверей обернулся — глаза пылают, руки подняты в кулаки: — Я сказал: бейте в колокол! Иду на Москву!..
«Убью! Убью! Убью!..» — одно слово, будто видимая черная туча, летело над ним, когда шел он по терему. Люди шарахались от него, кто-то не успел увернуться, молча повалился ему под ноги.
«Убью!..»
— Коня! — закричал с крыльца Дмитрий.
Перепуганные конюхи вновь подвели ему Кинжала. Взгрев кнутом еще мокрые от дневной гонки бока, Дмитрий ветром вынесся со двора. Чуть погодя еще с десяток конных выехало ему вдогон, однако Кинжала уж и след простыл. Миновав Загородские ворота, черные избы посада, послушный конь вынес Дмитрия в чистое поле. Острый, как толченое стекло, льдистый наст резал в кровь нежные конские бабки, но конь, словно чуя свою последнюю гонку, рвал, не щадя измотанных, загнанных жил. А на коне жутко и дико выл всадник в ночной глухомани:
— У-у-у-у-у-у…
Верный Кинжал нес его до тех пор, покуда не обессилел. А как обессилел — рухнул под ним. Конь запаленно хрипел, задыхался розовой пеной, бока его тяжко вздымались и опадали. Лишь ноги, сбивая копытами снег и мерзлую землю, все еще словно продолжали бежать.
Выбравшись из-под коня, Дмитрий поднялся, утер полою кафтана лицо, неверными шагами пошел было прочь. Затем вернулся, вынул из поножен длинный нож и, чуть помедля, полоснул им по конской шее, схватившейся смертной дрожью. Конь закричал обиженно, гневно, вскинул голову, попробовал было подняться, оперся на подломленные передние ноги, но тут же, сокрушась от удара хозяйского кулака меж ушей, ткнулся мордой в землю перед собой, опять опрокинулся на бок и скоро затих.
Дмитрий опустился перед конем на колени, прощально провел рукой по оскаленной морде. Руки стали липки от теплой крови.
— Господи! Господи! — поднял од очи к черному, безмолвному небу. — Пошто не щадишь своих слуг?.. Пошто отвращаешь меня от себя? Господи!!. Батюшка!.. Господи!.. Али не слышишь, как плачу?..
И правда, крупные, как горох, точно детские, неостановимые, рыдальные слезы, обжигая лущенные ветром щеки, покатились из глаз в мокрую бороду. Но и от слез не сделалось ему легче.
И долго еще несся над полем то ли волчий, то ли сиротский плач одинокого человека:
— У-у-у-у-у-у-у-ай!..
— Бери возок да поезжай в свои выселки. Жди. Чаю, к тебе придет… — Анна Дмитриевна глядела на Любу темно и строго — она уж пришла в себя из отчаяния. Теперь надо было думать, как уберечь Тверь и семью, — Как хочешь, ан успокой, утешь его, слышишь?! Да вот что: пусть про Москву-то забудет — не время ныне. Да сама-то, слышь ты, не плачь — успеешь еще…
Еще допрежь того, как допросил черновестника Дмитрий, донес он, что у татар закололи копьями и какого-то окольного князя — кому то было и быть, как не Любавиному отцу Ефрему Тверитину? Не зря же он, еще в молодые лета, как пришел из Ростова в службу к Тверскому, пообещал: «Вместях помирать будем, князь…» Точно в воду глядел.
Вот, знать, и помер, как обещал, неразлучно, Царство ему Небесное…
— Не стану, княгиня-матушка, — послушно кивнула девушка.
— Для любви-то много крепости нужно, — вздохнула княгиня, и губы ее опять предательски задрожали. — Крепись, коли любишь.
— Люблю, княгиня-матушка, да, — ответила Люба, прямо взглянув на княгиню синими тверитинскими глазами, в которых и правда была любовь.