Сверх того, надо припомнить, что в то время безумие было в воздухе. Если исключить превосходное ядро аристократического общества, достигшего власти вместе со вступлением на престол Нервы и Трэяна, то общий недостаток серьезного отношения к жизни приводил к тому, что ею в некотором роде играли даже самые выдающиеся люди. Представителем этого царства высшей безнравственности, полным выражением того века, «порядочным человеком» той эпохи был Петроний. Днем он спал, ночь посвящал занятиям и развлечениям. Он не принадлежал к тем расточителям, которые разоряются грубым мотовством; он был чувственным человеком, глубоко изучившим науку наслаждений. Естественность в манерах и увлекательность его речей и поступков придавали ему чарующий вид простоты. Будучи проконсулом Вифинии, а затем и консулом, он обнаружил свою способность к серьезной деятельности. Когда он вернулся к порочной жизни или к фанфаронству порочностью, то был принят в интимный кружок Нерона и сделался в нем судьей хорошего вкуса во всем; ничто не считалось изящным, обворожительным, пока этого не признает Петроний. Страшный Тигеллин, царивший при посредстве своей низости и злобы, опасался соперника, который превосходил его в знании чувственных наслаждений; ему удалось погубить его. Петроний слишком уважал себя, чтобы вступить в борьбу с этим презренным человеком. Однако он не хотел расстаться с жизнью внезапно. Открыв себе вены, он затем остановил кровотечение, а потом снова пустил его, разговаривая с друзьями о пустяках, слушая их речи, но не о бессмертии души и взглядах на него философов, а о песнях и легкой поэзии. Он выбрал этот момент для того, чтобы одних из своих рабов вознаградить, других же подвергнуть наказанию. Затем он сел за стол и заснул. Этот римский Мериме, скептик с изящным, но холодным слогом, оставил по себе роман, отличающийся вдохновенностью, превосходным вкусом и в то же время утонченной развращенностью; эпоха Нерона отразилась в нем, как в зеркале. В конце концов, царем моды делается не каждый, кто этого захочет. Щегольство есть своего рода мастерство, которое занимает следующее место после науки и морали. Пир жизни был бы не полон, если бы мир был населен одними только фанатическими иконоборцами и добродетельными, но неуклюжими людьми.
Нельзя было бы отрицать, что художественные вкусы того времени были чутки и искренни. Правда, прекрасных творений уже не появлялось более, но все с жадностью отыскивали их среди произведений прошлых веков. Этот самый Петроний за час до своей смерти приказал разбить свой сосуд для мирры, чтобы он не доставался Нерону. Произведения искусства продавались по баснословной цене. Нерон любил их до безумия. Увлекаясь идеей о великом, причем он вносил в нее так мало здравого смысла, как это только возможно, он мечтал о фантастических дворцах, о городах вроде Вавилона, Фив, Мемфиса. Императорский дворец на Палатинском холме (старинный дом Тиверия) был довольно скромен и до царствования Калигулы носил, в сущности, характер частного дома. Калигула, которого следует считать вообще создателем школы управления, хотя в этом отношении охотно признают, будто никто не стоял выше Нерона, значительно расширил дом Тиверия. Нерон утверждал, будто в нем ему тесно, и не находил слов, чтобы высмеивать своих предшественников, которые могли им довольствоваться. Он приказал соорудить из временного материала, как бы вчерне, резиденцию, которая могла стать наряду с сооружениями Китая и Ассирии. Этот дом, который он сам называл «временным» и который он мечтал в скором времени сделать окончательным, был целый мир. Его портики, длиной в три мили, парки, в которых паслись целые стада, уединенные уголки, озера, окруженные в перспективе фантастическими городами, виноградники, леса, вместе с самим дворцом занимали пространства больше, нежели Лувр, Тюильри и Елисейские поля вместе; они простирались от Палатинского холма до садов Мецены, расположенных на Эсквилинских высотах. Это было нечто феерическое; инженеры Север и Целер превзошли самих себя. Нерон хотел выполнить это сооружение таким образом, чтобы его можно было называть «Золотой Дом». Его тешили, разговаривая с ним о безумных предприятиях, которые могли бы увековечить его память. Особенно его занимал Рим. Он хотел перестроить его весь сверху донизу и назвать Неропалисом.
За последние сто лет Рим сделался всемирным чудом: по своей величине он сравнялся с древними столицами Азии. Здания в нем были прекрасны, массивны и велики, но улицы представлялись щеголям того времени жалкими, так как вкусы со дня на день все больше переходили на сторону банальных и декоративных построек; создалось стремление к тем эффектам ансамбля, которые занимают и радуют зевак, и отсюда проистекала погоня за тысячами пустяков, совершенно неизвестных древним грекам. Во главе этого движения стоял Нерон: Рим, как он себе его представлял, должен был получить вид Парижа нашего времени, одного из тех искусственных городов, построенных по высочайшему повелению, план которых рассчитан главным образом на то, чтобы приводить в восторг провинциалов и чужеземцев. Молодой безумец упивался такими вредными планами. Кроме того, ему хотелось видеть нечто оригинальное, хотелось грандиозного зрелища, достойного артиста; он жаждал события, которое отметило бы его царствование своей датой. «До меня, — говорил он, — никто не знал размеров того, что дозволено государю». Все эти самовнушения беспорядочной фантазии как бы воплотились в удивительном событии, которое имело самые важные последствия для занимающего нас предмета.
Так как мания поджога заразительна и часто осложняется галлюцинациями, то весьма опасно пробуждать ее в слабых головах, в которых она дремлет. Одной из черт характера Нерона была его неспособность сопротивляться навязчивой идее преступления. Пожар Трои, в который он играл с детства, страшно завладел им. На одном из своих празднеств он поставил в числе других пьес Incendium Афрания, в которой на сцене изображается пожар. В припадке эгоистического негодования против судьбы он воскликнул: «Как счастлив Приам, который мог видеть одновременно гибель и своей власти, и своей родины!» В другом случае, по поводу греческого стиха из Беллерофона Эврипида, гласившего:
После моей смерти пусть хоть сольются пламя и земля!
он воскликнул: «О нет! пусть это будет при моей жизни!» Конечно, предание, по которому Нерон сжег Рим единственно с целью провести репетицию пожара Трои, преувеличено, ибо, как мы увидим ниже, Нерон находился в отсутствии, когда пожар вспыхнул; но все же эта версия не лишена некоторой доли правды; демон драматического извращения, овладевший им, как и у злодеев других эпох, был одним из главных действующих лиц страшного преступления.
Огонь вспыхнул в Риме с необыкновенной силой 19 июля 64 года. Пожар начался близ ворот Порта Калена, в части большого цирка (Circus Maximus), прилегающей к холму Палатину и к холму Целию. В этом квартале было много лавок, наполненных легковоспламеняющимся товаром, и пожар начал здесь распространяться с чудовищной быстротой. Отсюда он обошел вокруг Палатинского холма, уничтожил Велабро, Форум, Карины, поднялся на холмы, сильно повредил Палатин, спустился в долины и в течение шести дней и семи ночей пожирал скученные кварталы, изрезанные извилистыми улицами. Обширная ломка строений, снесенных у подножия Эсквилинского холма, остановила на некоторое время распространение огня, но затем он снова вспыхнул и свирепствовал еще три дня. Число людей, погибших в пламени, было весьма значительно. Из четырнадцати частей, на которые город был разделен, три были совершенно уничтожены, семь обращены в обгорелые стены. Рим был город удивительно тесный, с чрезвычайно густым населением. Опустошение было поэтому страшное и такого бедствия никогда не было видано.
Нерон был в Анциуме, когда начался пожар. Он возвратился в город лишь к тому моменту, когда огонь стал угрожать его «временному» дому. Было невозможно спасти что-либо от пламени. Императорские дома на Палатинском холме, сам «временный» дом со всеми его службами и весь соседний квартал были уничтожены. Нерон, очевидно, не особенно интересовался тем, чтобы спасли его резиденцию. Величественность ужасного зрелища увлекала его. Впоследствии утверждали, будто он любовался пожаром с башни и будто бы в театральном костюме и с лирой в руках он при этом воспевал разрушение Илиона в трогательном ритме античной элегии.