У самой лестницы великаны-негры в белых чалмах, с шелковыми белыми повязками вокруг поясницы держали на серебряных цепях десятки ручных леопардов.
На первой ступени выстроились сокольники с кречетами и орлами халифа, за ними — множество белых и черных евнухов в парадных халатах.
Еще выше стояли сотни дворцовых слуг — сначала безбородые нарядные юноши, потом мужчины во цвете лет и на самой верхней ступени — седобородые старики, служившие еще отцу халифа во дни его молодости.
Посередине лестницы виднелся широкий проход, устланный коврами. По сторонам его сверкали обнаженные мечи личной стражи хозяина дворца. На террасе, обрамленной цветущими растениями в кадках, посла ожидала толпа придворных в парчовых халатах, церемониймейстеры, которым надлежало ввести его под руки в тронный зал, начальник стражи, хранитель сокровищ, звездочеты и множество других чинов.
Физали и Джафар стояли в отдалении, но, несмотря на старость, глаза у поэта были зоркие. Не раз он и раньше видел подобные торжества. Заметил сразу, что византийского посла принимают по самому пышному церемониалу. Издали узнал многих придворных, с которыми встречался в былые годы. Поэт хотел все объяснить Джафару, но парень уже ничего не понимал.
Перед ним высилось необъятно огромное здание, сверкавшее золотом куполов, мрамором арок, узорами своих стен. На террасе и по сторонам ее теснилась, искрилась, блестела, переливалась масса каких-то роскошно одетых людей. Они были точно живой цветистый ковер, от которого рябило в глазах. Слишком много увидел в этот день пастух Джафар — больше, чем за все девятнадцать лет своей жизни. От усталости ему невыносимо захотелось спать. Обрадовался, когда Физали, тоже порядком утомившийся, решил не ждать прибытия посла.
Через полчаса поэт и пастух-музыкант снова ехали по тенистым, тихим улочкам одного из багдадских предместий. Джафару стало легче, но, спроси кто-нибудь, зачем он приехал в столицу, юноша навряд ли бы сразу вспомнил…
Когда Физали и Джафар добрались, наконец, до дома Абу-Атохия, беспощадное июльское солнце палило так, что и коренные горожане с трудом дышали неподвижным раскаленным воздухом. Во дворе никого не было. Собаки, и те попрятались в тень. Лежали, свесив на сторону языки, и забыли о священной обязанности облаять чужих людей.
Поэт нашел своего друга в сердаубе — прохладном подвальном этаже.
По багдадскому обычаю, с наступлением жары туда переселились и господа, и слуги. Лошадей держали на дворе в тени огромного густого вяза.
Туда же Джафар поставил и своих вспотевших коней. Вещи отнес в комнату, отведенную хозяину. Теперь надо было подождать, пока можно будет напоить лошадей и задать им корму. Самому Джафару есть не хотелось. Думал об одном: поскорее где-нибудь улечься и заснуть, но ложиться раньше времени было нельзя. Он снял халат и сандалии, снял головной платок, умылся холодной водой. Освободившись от городской одежды, почувствовал себя прежним Джафаром. Вздохнул. Что-то делает бедная Джан?.. Работает, наверное. Самое время снимать персики, чтобы не переспели. Или все сидит и плачет… Снова вздохнул. Еще восемь дней без Джан, целых восемь, а может быть, и больше… Конюх-пастух сидел, прислонившись к толстому стволу вяза, думал и по временам сильно щипал себя за ногу, чтобы не заснуть. Наконец настал счастливый миг. Лошади были накормлены, выели овес. Джафар снял торбы, подбросил сена. Теперь он принадлежал самому себе. В маленьком запущенном саду за домом нашел укромное место. Разостлал на траве одеяло, подложил под голову седло. Раздевшись донага, накрылся до пояса халатом. Закрыл глаза.
Думал, заснет сразу, по сон долго не приходил. Сияла вода Тигра. Старик, которому должны были перерезать горло, уговаривал прохожих не воровать. Стража внутренних ворот сверкала золотыми доспехами. Молодая персиянка в широких штанах смотрела на Джафара глупыми овечьими глазами. Белые ишаки шли вперемежку с леопардами. Дворец Гарун аль-Рашида, халифа правосудного, необъятно огромный, сверкающий дворец стал вдруг прозрачным, и сквозь него пастух увидел плачущую жену на пороге их хижины. Потом исчезло все. Исчез и пастух Джафар. Осталась ласковая, спокойная, всепоглощающая пустота.
17
«…Много у многих, к многим вещам и людям загораются страсти, любви и желания. Что ж удивляться, если очи Елены, телом Париса плененные, страсти стремление, битвы любовной хотение в душу ее заронили! Если Эрот, будучи богом богов, божественной силой владеет, как же может много слабейший от него и отбиться, и заступиться! А если любовь — болезней людских лишь страдание, душевных чувств затмение, не как преступленье нужно ее порицать, по как несчастья явление считать.
Как же можно считать справедливым, если поносят Елену?..»
Гарун аль-Рашид прервал чтение, положил свиток на диван и, поглаживая седеющую бороду, с хитрой улыбкой взглянул на поэта.
— Ну, Физали, ты все знаешь — кто это написал?
— Не догадываюсь, повелитель… Во всяком случае, не Платон. У него любовь такая умная, что для сердца места не остается, а здесь слова, правда, мудреные, но чувство-то живое, простое, человеческое… Горячая кровь, горячее тело… У Сапфо так, хотя, конечно, не она…
— Нравится тебе?
— Многословно, но хорошо… Я всегда был за живую любовь, повелитель.
— Так слушай приговор: «Совершила ль она, что она совершила, силой любви побежденная, ложью ль речей убежденная, иль принуждением богов принужденная, во всех этих случаях нет на ней никакой вины». Согласен, Физали?
— Вполне… Считать Елену по суду оправданной. Судебные издержки возложить на мужа.
Халиф рассмеялся, потрепал гостя по плечу.
— Старый ты грешник… Так не знаешь, что это? «Похвальное слово Елене» Горгия[38].
— Того, который у Платона?
— Того самого… Вчера мне византийский император прислал много разного добра. Золотую посуду мог оставить себе — мне ее не надо, а за ларец с греческими рукописями ему спасибо. Потеют теперь мои переводчики…
Физали уже с полчаса беседовал с халифом. Заметил сразу, что Гарун аль-Рашид в хорошем настроении. Его громкий, порой грозный голос звучал на этот раз задушевно и мягко. Поэт хотел было сейчас же заговорить о Джафаре и Джан, но хозяин, усадив его рядом с собой на низкий диван, взял с курси свежеисписанный пергамент.
Монархов не прерывают, их выслушивают. Физали почтительно слушал. Очень обрадовался тексту. Витиеватый древний автор, казалось, самолично явился в рабочую комнату халифа, чтобы заранее расположить его в пользу принцессы-беглянки.
Когда кончился разговор об Елене Спартанской, Физали, стараясь не выдать своего волнения, начал:
— Повелитель, я пришел к тебе с просьбой…
— Рад буду исполнить ее, но сначала исполни мою. Поэт низко поклонился.
— Приказывай, пресветлый.
— Не приказываю, а прошу. Разверни свою парчу. Новые стихи, не правда ли?
Физали снова поклонился. Вынул рукопись «Садов Аллаха». Гарун аль-Рашид уселся поудобнее, подложил под спину подушку. Он был одет по-домашнему: халат из легкого белого шелка, такая же чалма, сафьяновые бабуши па босу ногу.
Просто было и убранство рабочей комнаты халифа. Он любил спокойные цвета. Велел выложить ее темно-зеленым мрамором. Не было тут ни мозаик, ни парчи, ни стенных ковров, расшитых золотом. В парадных залах их висело столько, что от золотого сверкания у Гарун аль-Рашида уставали слабеющие глаза. Здесь он приказал положить один только огромный ковер, привезенный из Бухары, темный, пушистый, незаметный, пока не приходило желание всмотреться в его мудреные узоры. Под стать ему был и диван — широкий, удобный, ласкавший тело и зрение. Несколько курси и низкий письменный столик занимали так мало места, что комната казалась бы пустоватой, не будь у открытого окна, забранного замысловатой бронзовой решеткой, большого куста таифских роз в резном мраморном ящике.