Это было не горе, но постоянное огорчение. Горе не забывалось. Не раз, вскапывая клумбу, Джан бросала работу и заливалась слезами. В тихий, горячий день, среди цветущих роз, вдруг вспоминался огненный ветер-самум, желтая смерть… Не раз по ночам, стараясь не разбудить Джафара, рыдала, уткнувшись лицом в подушку. Кляла свою неосторожность, свое себялюбивое упрямство, погубившее няню. Мысли о ней были густой тенью на счастье Джан. Другой тенью были мысли об отце. Они приходили не так часто. Ползли холодными змейками и снова прятались в подполье души. Что же делать — или отец, или счастье… Джан выбрала. Со стыдом призналась себе, что об отце горюет меньше, чем о няне Олыге.
Не забывался страшный день в пустыне, были тяжелые думы, были огорчения, но все-таки Джан чувствовала, что она спокойна и счастлива. И этой мысли стыдилась, но обманывать себя не хотела. С Джафаром она жила душа в душу, и это было главное. Юноша наконец поверил, что его новая жизнь — не сон, который вот-вот оборвется. С той ночи, когда девушка, пахнувшая неведомыми цветами, впервые пришла к его костру, он понемногу отучился чему бы то ни было удивляться. Растерялся, правда, узнав накануне гибели няни, что Джан — принцесса, но быстро пришел в себя. Вы помните, что в ту жаркую майскую ночь на дочери эмира не было ни лоскутка, а в таком виде и весьма знатные женщины не так уж отличаются от совсем незнатных. Когда же, открыв свою тайну, Джан снова отдалась любимому, он и совсем забыл об ее знатном происхождении. Изо дня в день с ним была его любящая, старательная женушка, босоногая хлопотунья, половшая гряды, поливавшая клумбы, варившая на очаге в саду такой вкусный рассыпчатый плов… Только белье, к удивлению и негодованию негритянки и садовника, Джафар стирал сам, хотя во время путешествия-бегства покойница няня успела обучить свою питомицу и этому женскому делу.
Иногда, просыпаясь среди ночи, Джафар с умилением смотрел на свернувшуюся калачиком Джан.
От ее молодого крепкого тела шел теперь запах пота усталой простолюдинки, но пастух любил его не меньше, чем аромат индийских духов, запрятанных на самое дно мешка. Работящая садовница стала понятнее и ближе удивительной, ничего не умевшей сказочной красавицы первых дней.
Страсть Джафара и Джан не уменьшилась, но она горела теперь ровным пламенем без неистовых пожаров первых дней, когда семнадцатилетняя девушка, впервые познавшая любовь, и юноша, почти ее не знавший, без устали наслаждались друг другом.
Любовники стали супругами.
Изредка ночью Джан спрашивала себя, жалеет ли она о прошлом. Твердила шепотом: нет, нет, нет… Опять гарем, замки на ночь, стена в три человеческих роста, замужество неизвестно с кем, покрывало до конца жизни. Ни за что… Умереть легче. Нет, она не жалеет… Но каждый раз этот разговор с собою кончался слезами. Хотелось отделаться от мысли об отце, а она стала возвращаться чаще. Джан вспоминала его мужественный голос, боевой шрам через всю щеку, привычку ласково щекотать ей затылок. Знала, что разлука с ним, как и с няней, вечная, но няня в могиле, а отец жив, и она никогда его не увидит. Расстаться со счастьем не хотела, да и поздно было — все равно возврата нет… Боясь обидеть Джафара, прятала от него слезы. Они жгли не только глаза. Неспокойна была совесть у садовницы поэта Физали, и дорого бы она дала за то, чтобы узнать, что с отцом… Послушать бы в деревне, не говорят ли об эмире Акбаре, да как это сделать?.. Самой нельзя — мало ли кого можно там встретить. Попросила Джафара походить по караван-сараям — отказался. У него счастье без теней. Стережет его, как скряга золото. Стала было упрекать любимого, но он взял ее за руки, пристально посмотрел в глаза и сказал с грустью:
— Джан, не свое счастье берегу, а наше. Или ты перестала меня любить?
Она горько заплакала, положив голову на плечо мужа. Нет, не надо думать об отце, не надо…
В тот вечер Джафар, чтобы развлечь грустившую женушку, впервые в усадьбе поэта вынул най. Больше шести недель флейта лежала в нарядном чехле, который вышила Джан. Он боялся, не скажет ли Физали, что при лошадях и овцах музыканту не место. Теперь решился все-таки попробовать. Хозяин доволен и им, и Джан, — авось не рассердится…
Солнце закатилось. Быстро наступила жаркая ночь. И в горах весна давно кончилась. В саду поэта торжественно благоухали белые лилии, заглушая аромат роз халифа. Полная луна горела в бархатном небе, и неподвижные лавры казались вылитыми из темного серебра.
Старик-поэт, распахнув легкий шелковый халат, медленно ходил по главной аллее. Голова отдохнула от летнего зноя. Душистое тепло ласкало тело. Слова сами собой складывались в такие же душистые, ласковые стихи. Физали шепотом повторял их по несколько раз, чтобы не забыть.
Вдруг он удивленно остановился: в саду раздались звуки ная. Чуткое ухо поэта сразу уловило незнакомую мелодию. Физали прислушался. Он любил и понимал музыку, хотя сам не играл ни на каком инструменте. Флейта пела задумчивую и страстную песню. Чувствовалось, что музыкант как следует не учился. Он строил прекрасное здание, но украшал его неумело. Узоры были то чересчур сложны, то по-деревенски грубоваты, а талант все-таки слышался в каждом звуке.
«Неопытный флейтист, но музыкант милостью Аллаха, — решил про себя удивленный старик. — Кто же это, однако, ко мне забрел? — думал он, медленно пробираясь по узким тропинкам сада в том направлении, откуда неслись звуки ная. — Бюльбюль, бюльбюль… И талант же у этого человека! Халиф, что ли, решил меня порадовать? Нет, играет не по-багдадски…»
Совсем близко най чуть слышно напевал колыбельную песню. Поэт, стараясь не шаркать бабушами, подошел близко. Осторожно раздвинул ветки отцветшего лилака.
На крыльце хибарки, отведенной новым слугам, сидел полуголый конюх-пастух Джафар и играл на флейте. При лунном свете его могучий торс блестел, словно та статуя бога Папа, которую однажды выкопали при Физали на острове Лемносе. Рядом с музыкантом, положив голову на его плечо, примостилась садовница Джан. На ней была прозрачная рубашка, и сквозь нее виднелось юное тело, из-за которого, наверное бы, перессорились боги древней Эллады.
Най продолжал петь одну песню за другой, и все они были новые. Физали с трудом верил своим ушам и глазам. Подумал, что в его саду творятся вещи, достойные метаморфоз великого выдумщика Овидия.
15
На следующий день, едва Джафар вернулся с горного пастбища, хозяин снова пришел проведать своих лошадей и овец. Конюх-пастух не боялся этих посещений. Знал, что и в конюшне, и в загоне все в порядке. Чинно поклонился, приложив руку ко лбу и сердцу.
Поэт для вида осмотрел животных, остался доволен, как всегда, похвалил. Ему хотелось присмотреться поближе к неожиданно открытому флейтисту. Сел на траву возле загона, велел сесть и Джафару, удивленному такой честью. Юноша даже перепугался. Он был так счастлив, что боялся одного: перемен. Уж не подозревает ли чего Физали?.. Но поэт говорил о вещах самых обыкновенных. Расспросил, есть ли родные. Поинтересовался, будет ли у пастуха и его жены теплое платье на зиму. Здесь хотя и невысоко, а бывает совсем свежо. Иногда даже снежок перепадает в январе.
Джафар успокоился — хороший хозяин, заботливый, правду говорила покойница Олыга. Только забывчив старик — все это ведь уже спрашивал…
На прощание задал еще один вопрос:
— Скажи, Джафар, это ты вчера играл здесь?
Пастух опять встревожился.
— Я, отец мой… не побеспокоил тебя?
— Нет, играй, играй… ты хорошо играешь. А где ты слышал эти песни?
Джафар потупился, покраснел:
— Нигде… сочинил сам.
— Так, так… Ну, играй почаще — помни, я тебе нисколько не запрещаю…
Он потрепал взволнованного юношу по плечу и, поднявшись с его помощью, пошел домой.
Поэт успокоился. Прислушавшись еще раз к говору Джафара, решил, что он, несомненно, пастух, а не музыкант, обученный пастушескому делу, которого кто-то подослал в усадьбу, чтобы следить за хозяином. Всякое ведь бывает… Никаких провинностей Физали за собой не чувствовал, но недаром же говорят в народе: была бы тюрьма, а человек найдется. Чего доброго, оклеветали его перед халифом, и пока Правосудный[29] отличит правду от лжи, можно и умереть в темнице, не окончив «Садов Аллаха».