«Халиф — эмиру Акбару. Читай почаще сии рассказы, и пусть твое сердце не знает уныния».
А это что?.. Это… Нет… Не может быть… Внизу еще надпись рукой эмира — и его почерк давно знает Физали:
«Милой дочери Джан в день, когда ей исполнилось пятнадцать лет»,
Старый поэт не может дышать. Не хватает воздуха. Сердце готово остановиться. Так вот кто она, его садовница!.. Дочь эмира Акбара, пропавшая принцесса Джан, которую ищут по всему халифату. Мешок золота обещан тому, кто найдет ее живой или мертвой. И как ему самому раньше не пришло в голову?!. Хотя кто же мог подумать, что эта загорелая работница, так хорошо вскапывающая клумбы… И мало ли Джан в халифате — в одной Бакубе, наверное, с десяток. Но стихи Абу-Нуваса, но ее букеты, но ее поклоны… Надо же было подумать как следует… А теперь что делать?.. Он укрыл принцессу, убежавшую из отцовского дома с пастухом. Гнев эмира будет страшен. Попросит у халифа голову сообщника. Да и станет ли просить?.. Сам расправится!
Едва слышный топот босых ног. Запыхавшаяся садовница вбегает в беседку. Увидев красную книгу в руках поэта, бледнеет. Черные глаза умоляюще смотрят на взволнованного старика. Заметил или не заметил?.. Он тяжело поднимается с циновки. Прикладывает руку ко лбу и сердцу.
— Ваше Высочество…
Юная женщина в отчаянии падает на колени. Рыдает.
— Отец мой!.. Дочь эмира умерла… нет ее… Я жена пастуха Джафара, твоя верная служанка… Умоляю тебя — не выдавай нас… иначе… Иначе мне не жить!.. Я сама!..
Загорелые плечи вздрагивают. Черные волосы растрепались. Джан ловит руки поэта. Целует полы его халата. Снова смертная тоска в огромных заплаканных глазах.
Физали сам едва удерживает слезы. Чем она виновата, бедная? Его душу наполняет щемящая жалость.
— Не надо, моя хорошая… Не надо, дочка… Физали никого не предавал и не предаст… Успокойся, встань. Так вот… Слушай, Джан, я готов забыть то, что сейчас узнал… — ее лицо радостно вспыхивает. — Подожди, не во мне дело… Я готов забыть, но рано или поздно узнают другие. О пропавшей принцессе говорят на всех базарах. Твой отец не верит, что ты умерла…
Ее губы вздрагивают.
— Скоро поверит…
— Нет, Джан, ты должна жить, и ты будешь жить, но надо подумать, как же нам быть. Тебя ищут…
Опять плачет Джан, плачет горько, неудержимо. Поэт в раздумье гладит ее растрепавшиеся полосы.
— Ну, перестань, дочка, перестань… Пойди умойся, отдохни. Скажи садовнику, что ты больна, а вечером придешь ко мне вместе с Джафаром. Поговорим…
В эту ночь немало оливкового масла выгорело в стенной лампе Физали. В его рабочей комнате была полутьма. Люстры зажигать поэт не велел. Отпустив негритянку спать, он усадил Джафара и Джан на диван, подложил под локоть подушку и приготовился слушать.
Несколько часов продолжался рассказ молодых супругов. Не скрыли ничего. Только об отравлении евнухов Джан умолчала. Думала, не поверит поэт, что она здесь ни при чем. Когда дошла до смерти няни, опять разрыдалась, и снова Физали ее утешал. Рассказала и о том, как, добравшись до Тигра, они решили отправиться в Бакубу. Голос Джан прерывался.
— Няня так жалела, что нам нельзя к тебе, потому, что ты ее узнаешь. А когда ее не стало… когда ее не стало, мы вспомнили…
Чтобы обойти людные места, беглецы переправились выше Самарры на левый берег Тигра. Еще четыре дня шли напрямик через пустынные степи. Однажды ночью думали, что вот-вот конец… Где-то совсем близко рыкали львы. Пришлось оставить им на съедение ишака, который вез бурдюки с водой и провизию. Утром, к счастью, вышли в долину Диалы. С людьми старались поменьше встречаться. Чтобы не обращать на себя внимания, Джан не закрывала лица, но в деревни не заходили, шли проселками, ночевали в кустах. Обошли и Бакубу — на рассвете старуха, пасшая козу, показала издали, где усадьба…
Физали молча слушал исповедь своих необыкновенных слуг. Хотелось взять палочку и тут же все записать, но он знал, что это напугает Джан и еще больше Джафара. Записывал мысленно.
Восток стал розоветь, когда садовница и пастух ушли наконец в свою хибарку. Хозяин позволил им работать, как и раньше. Время пока терпит. Через несколько дней скажет…
Физали потушил лампу. Несмотря на бессонную ночь, спать не хотелось. Чтобы освежиться, вышел на террасу. Между дальних гор ярко горела Венера — звезда любви. Старик присел на ступеньку. Взволнованно думал: «Да… мы высиживаем стихи, как наседка цыплят, а великая поэтесса-жизнь пишет свои поэмы без помарок. Вот и эта сказка о принцессе и пастухе… Только бы довести ее до благополучного конца, а то ведь и им смерть, и мне… Не донес, значит, промолчал. Да, не донес и не донесу. Перейдет мое имя в века, как обо мне говорят, или нет — судить не мне, а предателем меня не назовут… Жаль только, что я всего-навсего Физали, а не Гарун аль-Рашид». Аль-Рашид — Правосудный… правосудие… Мысль едва мерцает, подобно огню далекого маяка, но она есть, она родилась. Еще мгновение, и она разгорится ярким пламенем. Только халиф — да ниспошлет ему Аллах долгие дни, — только халиф может спасти Джафара и Джан. Может спасти, должен спасти и спасет — недаром же блаженной памяти отец его Аль-Мансур[30] дал сыну имя правосудного. Может, должен, но захочет ли?
Физали колеблется. Он давно и близко знает халифа. Думает порой, что повелитель только любит казаться добрым и милостивым. Хочет прослыть таким в веках, а на самом деле он жесток, очень жесток. Все об этом молчат, но иные дела Гарун аль-Рашида говорят сами за себя — злые, несправедливые дела…
Может спасти, а может и погубить, но другого выхода нет… Одна надежда, что Аллах не допустит гибели.
Голоса муэдзина не слышно в усадьбе, но время молитвы пришло. Физали творит намаз и успокоенный идет спать. Он знает, что нужно делать. Остается обдумать подробности.
К удивлению негритянки, хозяин поднялся только к обеду. Старая служанка спросила, здоров ли он, но Физали с аппетитом съел ее плов, съел зеленый горошек с маслом и чашку за чашкой пил кофе. Не раз замечал за собой, что в тревожные дни своей жизни он и ест, и пьет больше, чем обыкновенно. Вечером велел зажечь люстру и обе лампы, заперся в рабочей комнате и долго писал. На следующее утро, едва взошло солнце, унес бумаги в беседку и работал почти до полудня. Вернулся в дом, улыбаясь и довольно поглаживая бороду. Негритянка, отлично знавшая хозяина, тоже ухмылялась. Ждала диргема. Получила целых два. В это утро поэт окончил последнюю страницу «Садов Аллаха».
Вечером он опять велел позвать пастуха и его жену. Пришлось послать за ними садовника — негритянка уже храпела у себя в каморке.
Джафар и Джан вошли в рабочую комнату с замиранием сердца. Думали, что решается их судьба, но оказалось совсем не то.
Физали захотел прочесть им только что законченную поэму. Собирался позвать одну Джан, но нельзя было обидеть мужа. К удивлению чтеца, и юноша слушал с восторженным вниманием. Попросил даже перечесть гимн восходящему солнцу, которым начиналась поэма. У взволнованной Джан лились радостные слезы. Она вскочила с дивана и, подбежав к поэту, опустилась перед ним на колени.
— Отец мой, я с детства люблю твои стихи. Позволь мне еще раз поцеловать руку, которая их писала…
Опять до поздней ночи светилось окно в комнате Физали, но никто не видел, что хозяин и слуги, сидя на диване, пили кофе, который сварила Джан, пользуясь сном негритянки.
Физали и босоногая гостья без конца говорили о поэзии. Джафар улыбался и довольно поглядывал на умную женушку. Джан осмелела. Призналась, что не раз заглядывала в рукопись «Садов Аллаха». Прочла наизусть гимн солнцу, читала Абу-Нуваса, Ибн-Мю-назира, Абана Лахыкоя. Читала старинных поэтов из сборника «Моалакки»[31]. На прощание Физали обнял ее и нежно поцеловал в лоб.
Утро было близко, но снова старик долго не мог заснуть. Взволнованные думы неслись, как облака в бурю: «Она должна жить… Должна… Должна… Редко расцветает такой цветок на земле… Либо правосудие — пустое слово, либо Правосудный спасет ее»…