И еще одно изобретение Митчелла, сделанное за четверть века до композитора Александра Скрябина: цветомузыка.
«Посреди зала прямо вверх на высоту сорока или даже пятидесяти футов устремлялся водяной столб, который ярко светился благодаря недавно открытому феномену гидроэлектричества, заливая помещение светом, в десятки раз более ярким, чем дневной, но, в то же время, таким же мягким и ласкающим, как лунный. Воздух словно бы пульсировал в такт музыке, так как каждый цветок в огромном своде отзывался на ноты, которые, пересекая Атлантику, долетали сюда из парижской консерватории, с вибрирующего кончика дирижерской палочки маэстро Ратиболиала».
И еще.
В рассказе «Самый способный человек на свете» (1879 год) Митчелл писал о думающем компьютере – симбиозе человека и машины, то есть, по сути, о киборге.
В рассказе «Старые кальмары и маленький спеллер» («Old Squids and Little Speller») речь идет о сверхмутанте.
Перенос сознания из одного мозга в другой и обмен сознаниями Митчелл описал в рассказах «Обмен душами» («Exchanging Their Souls», 1877) и «Эксперимент профессора Шванка» («The Professor's Experiment», 1880).
«Млечный Путь» знакомит русскоязычного читателя еще с девятнадцатью рассказами Митчелла. И это пока все, что переведено на русский язык из удивительного, впечатляющего и незаслуженно забытого творчества Эдварда Митчелла.
* * *
Митчелл написал 29 научно-фантастических рассказов и одну небольшую повесть, но подарил фантастике столько замечательных идей, сколько ни один автор до него. А после? Жюль Верн сделал 94 научно-фантастических открытия и изобретения, почти все из них сбылись. Но великий французский фантаст написал 65 романов. Концентрация научно-фантастических идей на единицу текста у Митчелла гораздо выше, чем у Жюля Верна и Хьюго Гернсбека, который считается «отцом-основателем» американской научной фантастики.
Может быть, в каком-то из миров в бесконечной Вселенной Эдвард Пейдж Митчелл не был забыт, и самая престижная премия по научной фантастике называется «Эдвард»?
Тахипомпа
«The Tachypomp», Scribner's Monthly, April, 1874.
Нет ничего загадочного в том, что профессор Серд меня недолюбливал. В нашей математической группе я был единственным плохим математиком. Каждое утро пожилой джентльмен с энтузиазмом устремлялся в аудиторию, а покидал ее неохотно. Да это и неудивительно. Разве не счастье найти семьдесят юношей, которые, и порознь, и все вместе, предпочитали иксы и игреки денежным купюрам, дифференциальные уравнения мотовству и тусклый свет далеких небесных тел ослепительному сиянию земных «звездочек» на театральных и концертных подмостках?
Так что отношения профессора математики и группы юниоров Полипского университета складывались вполне безоблачно. Каждый из семидесяти студентов представлялся ученому мужу логарифмом вероятного Лапласа, Штурма или Ньютона. Перед ним стояла восхитительная задача – вести их по чудесным равнинам конических секций вперемежку с тихими водами интегрального исчисления. Строго говоря, особых проблем у него не возникало. Ему требовалось только направлять своих подопечных, исправлять их ошибки, поднимать к новым высотам – и блестящие результаты на экзаменах были гарантированы.
Только я один доставлял ему беспокойство и сбивал с толку, как неизвестная величина, которая случайно вкралась в работу и серьезно угрожает точности его расчетов. Жалко было смотреть на почтенного математика, когда он умолял меня не так категорично отвергать прецеденты в использовании котангенсов или, чуть не плача, убеждал, что пренебрегать ординатами чрезвычайно опасно. Но все впустую. Множество теорем после записи на доске так и оставались у меня на манжетах, не доходя до головы. Никогда и никому еще не удавалось расходовать столько брусков мела с таким ничтожным результатом. И поэтому Том Фернис-второй в оценке профессора Серда представлял собой полный ноль. Моя безалгебраическая персона вызывала у него настоящий ужас. Я часто замечал, что профессор обходит меня седьмой дорогой, только бы не столкнуться лишний раз с человеком, у которого в душе не нашлось места для математики.
Ферниса-второго никогда не приглашали в дом профессора Серда. Семьдесят человек из нашей группы поочередно блаженствовали, сидя вокруг чайного столика своего наставника. Семьдесят первый не имел представления об очаровании этого совершенного эллипса с парными кустами фуксий и герани, красующимися точно в двух его фокусах.
К большому несчастью, такая дискриминация являлась для меня серьезным потрясением. Не то чтобы я так уж сильно жаждал попробовать один из сегментов прославленного лимонного пирога, которые вдохновенно пекла миссис Серд. Не то чтобы меня так уж привлекали сфероидальные сливы ее вкуснейшего варенья. Не то чтобы я так уж горел желанием услышать полные искрометного юмора застольные речи профессора, целиком посвященные биномам, и насладиться его забавными толкованиями мудреных парадоксов. Причина таилась в другом. У профессора Серда была дочь. Двадцать лет назад он создал житейскую теорему, предложив нынешней миссис С. выйти за него замуж. Через достаточно короткий срок он добавил к теореме и небольшое следствие. Этим следствием стала девочка.
Абсцисса Серд обладала такой же совершенной симметрией, как и круг, нарисованный некогда Джотто для папы римского, и была так же безупречна, как и математика, которую преподавал ее отец. И однажды, когда пришла весна, чтобы извлечь корни промерзших деревьев из зимней спячки, я в это следствие влюбился. Вскоре у меня появились все основания убедиться, что и следствие не осталось ко мне безразличным.
Умудренный читатель, конечно, уже заметил наличие почти всех элементов вполне упорядоченной завязки. Мы представили героиню и возможного героя, а также, в соответствии с наиболее испытанной моделью, сконструировали недружелюбного папашу. Не хватает только движущей силы, так сказать, «deus ex machina»[2]. С чувством глубокого удовлетворения могу обещать по этой линии абсолютную новинку: такой «deus ex machina» еще никогда не представал перед публикой.
Было бы преуменьшением моего интеллекта сказать, что я не проявил настойчивости и усердия в исчислении вектора попадания в любимчики жестокосердного папаши. Никто и никогда не старался терпеливее меня преодолеть свое полное невежество в математике. Однако награда за все мои труды оказалась ничтожно малой. Тогда я нанял частного репетитора. Но и его наставления не принесли мне успеха.
Звали моего репетитора Жан-Мари Ривароль. Этот уроженец Эльзаса, галл по имени – и настоящий тевтон по натуре, француз по рождению – и немец по образованию, оказался совершенно уникальным человеком. Вот его составляющие: возраст – тридцать, профессия – всезнание, волк у дверей – нищета, скелет в чулане – всепоглощающая, но безответная страсть. Самые темные положения практической науки были для него игрушкой, самые глубокие хитросплетения абстрактной науки – забавой. То, что мне представлялось неразрешимой загадкой, для него было прозрачным, как воды озера Тахо. Возможно, отсутствие успехов в нашем сотрудничестве объяснялось именно этим, а может, всему виной была только моя собственная непроходимая тупость. Ривароль околачивался в университете уже несколько лет, зарабатывая на свои скудные потребности пописыванием статеек для научных журналов или натаскиванием тех студентов, кто, как и я, отличался изобилием в карманах и вакуумом в мозгах. У себя в комнатушке он стряпал, учился и спал, а также проводил собственные диковинные эксперименты.
Нам не потребовалось много времени, чтобы понять, что даже этому эксцентричному гению не под силу трансплантировать мозги в мою недоразвитую головешку. А тягостный год все тащился и тащился. Скрашивали это мрачное время лишь случайные встречи с Абсциссой, которую в своих мечтах и снах я называл просто Абби.