Та самая труба, что «из которой…», неутомимо качала своё и в Ленинграде, и по всей стране. А потом произошло именно то, что предрекал герой папиной песни, решивший одолеть свою «трубу»:
Крутить-вертеть не надо наобум,
Моё решенье ново и сурово:
Заткну я эту самую трубу,
И пусть она прорвётся у другого!
Всё так; однако жизнь норовит обернуться прекрасной, как лукавая женщина, и вот в Александровском саду, что близ Адмиралтейства, каждую весну расцветает розарий из низкорослых сортов роз, и я, торопясь в своё «присутствие», обязательно делаю небольшой крюк, чтобы полюбоваться нежными оттенками изобильных цветов… Я оттаиваю, оживаю и уже с интересом и любопытством гляжу вокруг себя, напряжение прошлых лет спадает, обиды уходят вглубь памяти…
Словом, вот уж для чего наш "научно-исследовательский отдел" подходил наилучшим образом, так это для торжества личной жизни аспиранта. Я его и осуществила вместо диссертации!
Глава двадцать восьмая
Надейся и жди?
Не надо печалиться,
Вся жизнь впереди,
Вся жизнь впереди,
Надейся и жди!
Так пели в те годы, и мы в голос хохотали над казённым советским оптимизмом. Он был нормативен, что тоже являло собой выдающийся исторический нонсенс и казус. Вы припоминаете хоть одну страну, где даже обыкновенное плохое настроение считалось бы врагом государства? Жили-то, конечно, по-всякому, и в искусстве творилось разное, однако не редкость были диковинные придирки начальства к авторам: а что это у вас герой всё время грустит, постоянно недоволен – чем это он недоволен?
Бодрый рефрен песни про "всю жизнь впереди" казался убедительным символом идиотизма, в котором приходилось жить.
Но если отвлечься от пропаганды, мироощущение нашего поколения в те годы, ей-богу, располагалось совсем невдалеке от "надейся и жди!".
Какие мы стёртые, какие побитые,
Но живые и даже сердитые.
Может статься, эта тишь ещё не смерть,
Что-нибудь да отчебучит круговерть,
Правда-матка забеременеет вновь,
А где роды, там и кровь… —
написала я в 1984 году.
Интонация, конечно, не схожа – вместо звонко-приказного "надейся и жди" осторожно-выстраданное "может статься, эта тишь ещё не смерть, что-нибудь да отчебучит круговерть". А всё-таки предощущение "чего-то эдакого" проникало и к профессионалам халтуры, и к тихим умникам, забившимся в разнообразные культурные щели советского государства…
(Правда и то, что щелей было о-го-го. Чего стоит одна только сеть драмкружков и самодеятельных театров – при школах, институтах, заводах, клубах и даже при больницах и ЖЭКах. А ведь это простой и эффективный способ приобщения к культуре – самому сыграть в Шекспире или Островском, не говоря уж о том, что всем русским, вообще-то, следовало бы играть в театре, чтоб облегчать аффективную память, скидывать лишние эмоции, да и в плане борьбы с бутылкой средство надёжное.)
Итак, пришла я как аспирант на сектор источниковедения один раз, пришла другой – и, кажется, на третий довелось явиться в тот самый декабрьский денёк, когда Брежнев не то умер, не то его уже хоронили, – словом, в день притворного траура, когда плакали разве самые сердобольные бабы, а массы интересовались правильным вопросом: дальше-то что? Мы с Шолоховым отправились выпивать – может быть, в столовую Консерватории, а может быть, в шашлычную на Литейном. Накануне Шолохов вернулся из Москвы, где ему всезнающие москвичи уже заранее намекнули на грядущие перемены. У нас с ним как-то подозрительно быстро наладился диалог, а впрочем, мой новый знакомый, сын и внук ленинградских архитекторов, обладал прирождённым талантом коммуникации. Общаться с ним было удивительно легко, да и то возьмите в расчёт: он изучает Пушкина, я – Островского, а это два солнечных Александра русской литературы…
Мы стояли на пороге 1983 года.
В том году мне исполнялось двадцать пять лет – четверть века. Что ж, я встречала грядущий год с очевидными достижениями на руках: мой диплом был красен, а мой ребёнок прекрасен; институт подарил мне много друзей и добрых приятелей, которые не только делили со мной радости пиров, но реально помогли в трудную минуту; папа и мама живы-здоровы; учитель на всю жизнь, Евгений Соломонович, по-прежнему заботится обо мне, а впереди расстилаются три года свободы, оплаченных государством.
Как человек, я могла исполнить завет Калмановского, который прочёл какой-то мой текст и воскликнул: "Москвина, ходи орлом!" Как женщина, я не могла ходить ни орлом, ни ласточкой, ни чайкой – разве что уткой.
Замужество и так представлялось мне несбыточным, а уж с маленьким детёнышем… Хотя внимательный взгляд на жизнь рода приносил совсем иной результат: мужчины вовсе не чурались женщин с ребёнком. Идель Мовшиевич взял в жёны бабушку Антонину с сыном Юрой в придачу. Дед Костя – бабушку Елену Сергеевну с моим будущим папой. Валерий женился на маме, у которой довеском была я. Три случая только в ближнем круге, а их были миллионы.
Два направления душевного развития – жажда любви и страх боли – толкали меня в противоположные стороны. Но что победило в двадцать пять лет, догадаться нетрудно.
Я живо ощущала разные сферы своего существования – скажем, голова всегда ликовала от загрузки, от работы, исступлённое чтение или сочинение своего пьянили, как вино. И это счастье было всегда доступно, не требовалось ничего – ни партнёров, ни материальных затрат. Что-то творилось со временем в такие часы, оно то растягивалось, то сжималось, но в любом случае игнорировало планомерное расчисленное движение. Преодолевалось тело: я преображалась в энергичное ментальное облачко и не без печали возвращалась затем обратно.
Но наслаждения ума ничего не говорили сердцу. А только оно могло сделать мир Божьей грозой, а меня – её ливнем или молнией. Бесчувственный ментальный мир лишал меня счастья полноты жизни, абсолютного восторга (и ужаса) растворения в её древних стихиях.
Ум и сердце не ладили, и поладить они не могли. Кто-то всегда побеждал на время и воцарялся на троне. Обуздывать сердце я не научилась – исхитрилась только скрывать его бури от посторонних глаз.
Впереди у меня замужество, рождение второго ребёнка, становление меня как литератора, переезды, похороны близких, перемены государственного строя и личной жизни, удачи и провалы, путешествия, дружбы, разрывы, общественная борьба, профессиональный рост – словом, "труды и дни"…
А моя жизнь за первые двадцать пять лет – любопытный этюд на тему причудливых сочетаний временного и вечного в отдельном человеческом существе. Девочка, рождённая в СССР, в городе Ленинграде на Васильевском острове, жившая затем в "новостроечках", двигавшаяся без перебоев по советскому конвейеру ясли – сад – школа – институт, жующая вместе со всеми фантасмагорическую советскую кашу, обладала ещё и могучей женской природой, и возможностью и способностью пользоваться мировой культурой. Пусть я монстр, парадокс, оксюморон, ходячее противоречие – но я не легла косточками в гумусе своего времени!
Я прошла сквозь него.
Время откладывалось во мне, как в стволе дерева, а не я растворялась в нём.
Так будет не всегда. Когда-нибудь настанет год, который бесповоротно припишет себе конец моего земного странствия… а пока что я, точно канатоходец, балансирую на этом самом тире между двумя датами.
Я иду.
Я верю: не государство, а душа бессмертна.