Аспирантов на наш сектор брали по солидным рекомендациям – скажем, Шолохова, несмотря на целевое направление, никогда бы не взяли "к источникам", если бы его руководителем не был университетский профессор Г. А. Бялый, посоветовавший своего ученика Альтшуллеру. Шолохов сделал вклад в пушкиноведение – написал статью "Об имени Иван в трагедии "Скупой рыцарь"" (слугу Альбера зовут Иваном!). Анатолий Яковлевич такое ценил и вообще обожал порядок, иерархию, уважение, точность и дисциплину – и потому особо не доверял тогдашнему театроведению, откровенно предпочитая ему филологию, а выпускников университета – питомцам Театрального.
У него был двойник – в Москве живо действовал тёзка и коллега, Анатолий Альтшуллер, который затем взял успешный псевдоним Смелянский. Сходства между Альтшуллерами не наблюдалось ни малейшего – наш Альтшуллер являл собою полноватого, симпатичного (лёгкое сходство с Михоэлсом), добродушного господина, с хорошим чувством юмора, не лезущего ни в какие игры с властью и не жаждущего влияния и почестей. Ему всего хватало (прямо скажем, нетипичный случай), он с радостью ощущал, что вот оно как, стал-таки доктором и руководителем, и он с удовольствием носил свой толстый портфель, свидетельствующий о непременных учёных занятиях. А главное, наш Альтшуллер был великодушный мужчина и никогда не устраивал истерик и распеканий, а для женщины, подвизающейся в гуманитарной области и обречённой на каждом шагу встречать психованных баб в мужском образе, нет ничего лучшего.
Когда на секторе разбирали одну из глав моей будущей диссертации, Анатолий Яковлевич, относившийся ко мне с исключительной теплотой и вниманием, указал на очевидную небрежность какого-то пассажа и заметил: "Чтобы это прощать, надо вас любить, а никто не обязан вас любить…" Это была мудрость в чистом виде, как химический элемент, и я её запомнила на всю жизнь.
Секторы наши – а были ещё сектор театра, фольклора, музыки и кинематографа – все занимали небольшие помещения, зато на третьем этаже располагался Зелёный зал с бездействующими каминами, облицованными малахитом (камень был настоящий; потом, прямо на моих глазах, превратился в поддельный), директорский кабинет с бронзовыми люстрами, зеркалами и антикварными часами, Музей музыкальных инструментов… В 1982-м на Исаакиевской ещё было немало роскошных остатков империи: в 2002-м, когда я увольнялась оттуда, всего поубавилось изрядно. Когда я спрашивала, а где зеркало в гардеробе, дивное зеркало красного дерева, в которое я гляделась, пока была аспиранткой, мне ничего не отвечали и даже пожимали плечами – какое зеркало?
А малахит?
Какой малахит?
Бесполезно; по всему городу шло беспрестанное тырлово и пёрлово. Закрывается на ремонт, скажем, кондитерская на углу Пестеля и Литейного, открывается – хоба! Она ж вся была в резных дубовых панелях, с бронзовыми бра! Да что вы, это вам приснилось, не было никаких панелей. И в Елисеевском никакой люстры отродясь не висело. А на Витебском вокзале даже ещё в 1983 году подавали серебряные приборы, как при Блоке, они где? Пить надо меньше, гражданин, вот и не будет мерещиться…
Так что не надо всех собак на Ельцина вешать. В 1992 году наружу вылезло лишь то, что таилось внутри.
К сожалению, нация, к которой я принадлежу, обладает свойствами, которые я ненавижу, – лживость и вороватость. Но любит она при этом исключительно правду и справедливость!
Главным свойством Исаакиевской являлась глубокая и блаженная тишина, похожая на измеренную мною уже тишину Исторического архива. Но эта новая тишина, более многолюдная, обладала и другими потенциалами – в Архиве всё только хранилось, а здесь что-то всё ж таки создавалось и творилось. Подготавливались и затем издавались энциклопедии, словари, справочники, публикации из архивов и оригинальные изыскания. Были, конечно, и загадочные сборники, тему которых раз и навсегда определил остроумный учёный Д. Золотницкий, – "Больше внимания разным вопросам".
Понимаете, был план. Научному сотруднику полагалось написать в год определённое количество текста – именно количество. Поэтому и появлялись некие сборники, объединявшие плановые тексты под широким обтекаемым названием. Типа «спектакль в контексте истории». Из десяти – двенадцати текстов в таких сборниках три – четыре годились для прочтения, но кто эти сборники вообще читал, я не знаю, хотя сама нечто подобное потом составляла. «Практики», то есть люди Театрального института, по-моему, их не видали в глаза.
Но написанный текст, изданный в сборнике, попадал к библиографу, он его "расписывал" и вносил на карточки, так что текст начинал свою жизнь в истории: сегодня не пригодился, а завтра понадобится, его разыщут, прочтут и сошлются правильной библиографической ссылкой.
У аспирантов и научных сотрудников было два присутственных дня – понедельник и среда, с 11 часов. Они обязаны были посещать заседания своего сектора и общие заседания в Зелёном зале. За три года обучения аспирант мог написать диссертацию, а мог и не написать: никаких карательных мер не предусматривалось. Шолохов, к примеру, написал, а я нет; тем не менее меня взяли в 1986 году на должность научного сотрудника и тема ненаписанной диссертации всего лишь деликатно витала в воздухе – дескать, хорошо бы защитить… когда-нибудь.
Свободное от присутствия время символизировало собой остаточную привилегию для людей умственного труда – считалось всё-таки, что учёный не будет в неприсутственные дни безудержно выпивать и морально разлагаться, а потратит их на работу в архивах и библиотеках.
Люди на Исаакиевской, от тишины и стабильности, в основном пребывали в хорошем настроении и склочничали крайне редко. Собственно, было только два очага напряжённости – и оба в секторе театра. Старший научный сотрудник Марк Любомудров принадлежал к лагерю славянофилов-конспирологов и вёл подкоп под репутацию режиссёра Мейерхольда, считая, что тот многое в искусстве разрушил, а не создал. А старшая научная сотрудница Светлана Бушуева, специалист по итальянскому театру, ненавидела Любомудрова до печёночных колик, что чрезвычайно испортило её характер, и без того скверный. Она, как правило, булькала и визжала, тогда как Любомудров держался гордо, как пророк, с таким видом, что готов запросто принять мученический венец, а только Мейерхольд русскому театру был вреден. Но мы видим, что предмет распри являлся высоким и прекрасным, не касался обычных дрязг насчёт премий, зарплат, должностей и прочего.
Проблема-то у института была одна: мало настоящих, авторитетных учёных с идеями, с именами. Но это общая беда начала восьмидесятых – после сталинской "ударной возгонки" и звонкой поры шестидесятых, когда наука стала кумиром, повсюду стали двигать серых, скромных, угодливых, никаких, соображающих насчёт выгоды, а те, кто выучился ещё в императорских университетах и училищах, стали уходить из жизни. И общий уровень научных исследований начал падать, а фигура учёного – тускнеть.
Моя мама до сих пор с гневом вспоминает оригинальную концепцию скоростного движения между Москвой и Ленинградом, которую придумал учёный Осиновский. Концепцию выбросили на помойку, Осиновского сожрали, и скоростное движение между столицами осуществилось лишь много лет спустя и в крайне уродливом виде. Совсем не так разумно и прекрасно, как мечтал учёный Осиновский. Такое было сплошь и рядом. Бесконечно талантливый народ маниакально придумывал способы улучшения жизни, делал открытия, рвался изобретать и просвещать – но всё уходило в трубу.
Песню про трубу в те годы сочинил мой папа, и рассказывалось в ней о том, что, будучи мальчиком, герой решал задачу про некий бассейн с двумя трубами, куда вливалась и выливалась вода.
С тех пор, куда б ни кинула судьба,
Какие ни вела б со мною споры,
А только получается – труба,
Та самая труба, что «из которой»…