Да и у прочих сословий не было никакого канона, отчего иные папаши изнывали, мучились и устраивали своим дочкам локальное тиранство, пытаясь смикшировать падение нравов или хоть отвести его от себя.
"В подоле принесёт!!" – такие атавистические рыки издавали бедные папаши, хотя тучи девиц давно и преспокойно "приносили в подоле", и это уже не было никаким позором и бесчестьем.
Все граждане СССР были равны, никаких тебе "законных" и "незаконных", даже память об этом изгладилась.
Тиранствующие папаши, разумеется, жили по двойному стандарту, поскольку "падение нравов" вне семьи им-то как раз было не падение нравов, а разлюли-малина.
Теперь-то лафа закончилась, и ощерившиеся девки выдохнули Тарантулу в лицо: "Плати, плати, плати!!" Но во времена моей юности и молодости вся любовь была бесплатная. И вне законов, канонов, стандартов и правил. Заметим ещё, что и – без дискуссий, потому что в скопческих советских СМИ тема, допустим, дефлорации возникнуть не могла никогда и ни в каком виде.
По умолчанию ценность девственности не признавалась и не ощущалась. Вот образование – это да, это ценность высшего сорта, о ней можно говорить, ею можно гордиться. А "про это" кто станет говорить в приличных компаниях? "У меня, представляете, дочка – девственница!"
С этим пожалуйте в Грузию или Азербайджан, при чём бы тут Москва и Ленинград. Да, хорошо бы по любви, поскольку операция эта не из лёгких (у многих). Но девушка бродит на воле, едет в такси, а то и на попутках куда-то собралась (например, Он в другом городе), попадает в незнакомый дом, в случайную компанию, да хоть и не в случайную – к другу отца зашла зачем-то или к мужу подруги, и тут…
Из всего этого получались, к примеру, такие истории. Одной подружке моей надо было идти на диспансеризацию (проверка служащих у всех врачей в поликлинике, раз в год, обязательно). Среди врачей есть и гинеколог, подруга волнуется – а что такое? Так он спросит, живу ли я половой жизнью. Так вроде не живешь? Ах, боже мой, то-то и оно, что не знаю. Как это? Да в прошлом году приехала в Москву, зашла к знакомой, её не было дома, а дома был муж, мы посидели, выпили вина… И что? Не знаю!!
Пьяненькая была, уснула… не то было, не то не было, поди пойми. А он что говорит? Ничего не говорит и к телефону не подходит.
В муках сомнения девица приходит к гинекологу и заявляет, что ей кажется, будто она девица. Гинеколог осматривает её и хмыкает – ну, матушка, какое там девица, вы давно не девица. Занавес.
Другое такое чудо в перьях попёрлось на попутных грузовиках за предметом любви – и нетрудно представить, что случается недоброю порой с юными особами на попутных грузовиках. Третья поймала ночью такси и долго боролась, удерживая вельветовые брюки на бедрах – очень, рассказывала она, противно, когда понимаешь, что вся одежонка снизу содрана и дело, стало быть, безнадёжно.
И никаких идей насчёт милиций и заявлений. Начисто отсутствует в сознании. Белое пятно.
Очевидные изнасилования проходили как своеобразный налог на свободу в образе крупной неприятности. Но никак не драмы, не трагедии. Не ощущалось и попрания прав человека.
Поразительная, фантастическая беспечность была, конечно, следствием инфантильной романтичности. Интеллигентные девочки умом располагались как бы вне действительности. Неприятности с телом ощущались и переживались, но не переворачивали сознание.
Ну да, вот такая жизнь – где, в общем, всех имеют. Если тебя, в тринадцать лет, заставляют идти на общую школьную линейку, где надо слушать про гневное осуждение всем народом А. И. Солженицына, то чего ждать от этого мироустройства в пятнадцать – восемнадцать?
Надо сказать, тут я вытащила счастливый билет. Проведя всё девичество под угрозой изнасилования (включая пресловутые чреватые визиты к другу отца и мужу подруги, поездки в ночном такси и т. д.), я дотянула до двадцати лет без окончательного penetration. Но фон жизни был стабильно угрожающий.
Дело в том, что мои сомнения в своей женской привлекательности исходили из полного непонимания этого явления в принципе. Я воображала привлекательных женщин кем-то вроде тех принцесс, что рисовала в детстве, – жёлтые волосы, осиная талия, тощие ручки и ножки, огромные глаза. А представляла я собой здоровую сибирскую девицу, с длинными русыми волосами, с попой и грудью – такими, что закачаться и упасть. Строительные рабочие прекращали работу и долго свистели и восклицали мне вслед. Пожилые еврейские дяденьки изумлённо таращились с явным и опасным огнём в глазах. Грузины (когда я навещала бабушку Лену в Рустави) молча, с темпераментным сипением, хватали за руку и тащили в кусты.
На меня просто бросались! Но внушаемое мной желание вызывало у меня ужас и отвращение. Это не я внушала его – это делало без моего ведома моё тело. И притом это желание выражалось в диких, некрасивых формах. Может нормальный человек ни с того ни с сего броситься на другого нормального человека? Не может. Я всерьёз считала, что эти люди чем-то больны психически.
Когда мне нравится человек, я же не хватаю его за руку, не тащу в кусты, правильно? А что тогда случилось с милейшим очкастым дяденькой, пришедшим в гости к маме и Шапире? Почему мне пришлось отмахиваться от него сталинской чугунной сковородкой 49-го года изготовления?
Девочкам покрепче приходилось полегче – они могли звездануть больного по рылу. А я, при развитых женских формах, была физически слаба и всегда мучилась на унизительных для меня уроках физкультуры. Так что жизнь была по романтическим заветам беспощадно расколота на отвратительную действительность и прекрасную мечту.
Как снимали это противоречие (чтобы отвратительное хоть на миг стало прекрасным) Альфред де Мюссе и Александр Блок, нам известно. Противоречие снимается алкоголем. Но до 1979 года, до поездки с Театральным институтом на уборку картофеля, алкоголя в моей жизни почти не было. Отвратительное притвориться прекрасным не могло.
Так что мы, изнасилованные или помилованные временно судьбой девчонки, жались друг к другу, сбивались в стайки и выживали.
Глава девятнадцатая
Учитель на всю жизнь
Трепеща, пошла я во второй раз поступать на театроведческое отделение Ленинградского государственного института театра, музыки и кинематографии.
На этот раз я расширила свой зрительский опыт для коллоквиума и побывала во всех театрах Ленинграда. В БДТ мне особенно полюбился ядовитый Олег Борисов, Александринка (тогда – Театр драмы имени Пушкина) оставалась стабильно мёртвой, в Ленсовета идти не на Фрейндлих было загадочным поступком, а вот МДТ (нынешний театр Европы Додина) не только мне казался живым оригинальным театром, где попеременно ставили Ефим Падве и Лев Додин. Я была подкована и нетерпеливо дёргала обременённой знаниями головой.
По итогам сочинения и собеседования – "пять". Русский, литература – "пять". История – "четыре". И всё равно конкурс такой, что я не прохожу!
В отчаянии я ходила взад-вперёд по двору Моховой, 35, и боролась с рыданиями. Тут меня обнаружила Ирина Спивакова-Рябоконь, знакомая родителей по Военмеху, уже пристроившая меня некогда в техническую библиотеку НИИ "Д", и приняла участие в моей судьбе. Есть такие особенные люди с даром помогать и способствовать.
Она сама прямого отношения к Театральному не имела, но имела приятельницу-преподавательницу русской литературы Александру Александровну Пурцеладзе.
Вот эта славная жизнерадостная круглолицая женщина и помогла мне. Оказалось, что людей, хорошо сдавших экзамены, но не прошедших по конкурсу, могут взять на вечернее отделение "кандидатом". То есть этого нигде не было написано и как бы и не существовало. Но тем не менее "кандидат" мог посещать лекции, сдавать экзамены, и его зыбкая, призрачная участь была впаяна в круговорот образовательного процесса. Отличившегося кандидата потом брали сразу на второй курс, но для этого он снова должен был – пусть и формально – сдать вступительные экзамены. Сдать, поступить и перевестись. Предъявить бумажки об экзаменах за первый курс, полученные в бытность его бедным "кандидатом". Но, замечу, бумажки-то выдавались, и были подписаны, и обладали печатью!