Так я написала в дневниках много лет спустя, в точности диагностируя своё состояние в То Утро – рассветает в середине октября всегда неохотно, а начало женской жизни сопряглось у меня с ужасной болью, правда, физической только – душа тогда ликовала, упиваясь настоящим, забыв о прошлом и не чуя будущего, если это не счастье, то что это?
Тридцать лет "женской жизни". В общем-то трудовой стаж – почему его не учитывают при выходе на пенсию? Правда, этот стаж нелегко было бы доказать, кто предоставит справки-то. Одни умерли, к другим неловко и подкатывать – они вежливо улыбаются и как бы ничего не помнят. Ладно, я сама умею вежливо улыбаться и как бы ничего не помнить, да кто не умеет-то. Это наше личное, никого не касается. Боль и счастье – чего было больше, спрашиваю я себя сегодня и не нахожу твёрдого ответа.
Скорее я склоняюсь к кирилловскому (от речей Кириллова в "Бесах" Достоевского) "всё хорошо". И в Москве жить хорошо, и в Петербурге хорошо. И пить хорошо, и не пить хорошо. И при советской власти мне было хорошо, и в новой России мне хорошо. И женщиной быть хорошо, и человеком быть хорошо…
Есть у меня песенка, "Студенческий романс", где запечатлелись некоторые реалии и настроения той поры.
Над нами листва не шумела,
Росли на подушке цветы,
Свеча на обоях горела,
И не было в нас чистоты.
Мы были больные студенты
И жили себе кое-как,
Духовно почти импотенты,
Физически так или сяк.
Нас в грязных столовках кормили,
И грустно стонал организм,
В троллейбусах мы не платили,
Как будто уж был коммунизм.
С трудом разогретое слово,
Забавы за гранью добра,
И запах портвейна плохого,
И вкус Беломора с утра.
Я думала – Бог нам поможет,
Хоть тот, что слепой со стрелой,
Мы были смертельно похожи
Своей непохожестью злой.
Залиты домашние норы
Холодной и мёртвой водой,
Вязались мы общим позором,
Венчались всесветной бедой.
Другие придут полудурки,
Всё будет смешней и страшней…
О, корки, окурки и шкурки
Любви горемычной моей!
На синих обоях в Жениной комнате действительно были оттиснуты силуэты свечи, а наволочки всегда были в мелкий цветочек; вот, правда, смущает меня строчка «забавы за гранью добра» – можно подумать, мы какое-нибудь садо-мазо практиковали, но этого не было в помине: Рыжик не страдал никакими отклонениями и добросовестно искал сугубо райских наслаждений. Я, видимо, просто хотела провести некую черту между эросом и моралью: дескать, эрос – это одно, а добро и зло – что-то совсем другое; это трудно оспорить. Остальное в романсе отчётливо и точно, и последний «удар» – сильный: «другие придут полудурки, всё будет смешней и страшней…»; да, так.
Словом, "самое страшное" произошло не в подвале или на чердаке, не с перепоя, по взаимному влечению и даже любви (со стороны "невесты"). Однако же ничего определённого сказано или обещано не было – потянулся некий роман с довольно редкими, для моего темперамента, встречами. Приходилось звонить, осведомляться о планах. Иногда он звонил мне ночью, и я, как солдат по тревоге, мгновенно собиралась и неслась на Гороховую улицу. Душа пребывала в постоянном смятении – я знала, что свой досуг Рыжик редко проводит один, но не имела никаких прав на ревность, поэтому давилась ею, как чёрствым пирожком, стараясь не обнаруживать никаких подозрений.
Сокурсники Рыжика, студенты Товстоногова, были осведомлены куда больше меня и откровенно мне сочувствовали.
Помню, как весной 1980 уже года я пришла "поговорить о наших отношениях" к нему в аудиторию, и Рыжик сообщил, что у него "сейчас живёт Маша Ганева (та однокурсница-болгарка), которая, может быть, вскоре станет его невестой", и я чуть не упала в пролёт лестницы (стояли мы возле двери в товстоноговскую аудиторию, опершись о перила), но всего лишь через два месяца, когда я вернулась из Одессы, невесты-болгарки и след простыл и Евгений Идельевич с энтузиазмом воскликнул: "Надо проверить твой загар!" Да, это только в двадцать лет можно так попасть, но мне ведь было даже не с кем посоветоваться. И какие тут бывают советы? К старшей подруге, знакомой по вечернему отделению театроведческого факультета, Наташе К., уже года три ходил один и тот же упырь, имевший, кроме жены, двух постоянных и без счёта переменных любовниц – что она могла посоветовать? Всё уже объяснил товарищ Некрасов в стихотворении "Зелёный шум": "Люби, покуда любится, терпи, покуда терпится, прощай, пока прощается, – и Бог тебе судья"…
Осенью завелась неожиданная опасность.
Ещё летом 1980 года, среди бесперечь толкущегося у Рыжика народа, мелькали две абитуриентки, почему-то решившие, что они – будущие «рэжиссёрки», две крошки из провинции, Ира и… назовём эту особу кличкой, которой её припечатала потом Алла Полухина: Мормышка. Обе светленькие, маленькие, шустрые, но различить их было довольно просто – Ира обладала круглым крошечным ротиком, а Мормышка орудовала толстыми, вывороченными губами. Рыжик обоих опекал, читал им умные книги – развлечение, которого я ему, конечно, предоставить не могла.
Никуда Мормышка не поступила и уехала в Москву, там за что-то зацепившись. Но в Москве ей не сиделось и не жилось спокойно, она присылала оттуда Рыжику открытки, почему-то изрисованные сердечками, она часто наезжала в Ленинград и норовила остановиться у Жени – а где ей, бедняжке, было ночевать? К тому же она внезапно хворала неизвестными науке болезнями, и не выгонять же было несчастную? Маленькую, светленькую, да ещё с такими губами, которые сами собой навевали мысли о, как выразился Набоков, "томительных блаженствах"?
На пошлейшую мещанскую ловушку Рыжик попался, как последний дурак. Мормышка завелась в его квартире и в его жизни, как моль, и она его и сожрала впоследствии. Это был случай безостановочной деградации человека, который, не вняв никаким предостережениям доктора Чехова, позволил женскому паразиту полностью разрушить свою судьбу.
Это ревность, спросите вы? Да, и ревность тоже – я ревнива, хоть и стараюсь это скрывать. Но ревность никогда не мешала мне понимать хорошие и добрые качества избранниц моих избранников.
Я ревновала папу к третьей жене, Майе Серебровской, но отчётливо видела, что это порядочная интеллигентная женщина, обожавшая отца беспредельно. Я ревновала Евгения Соломоновича к Татьяне К., но не сомневалась, что это разумный, правильный брак и чистая, честная основа Таниного характера надёжно обеспечит Учителю хоть какое-то нервное равновесие в его мучительных буднях. Нет, не ревность язвила меня, а ужасающая пошлость и глупость Мормышки, которая методично наращивала своё присутствие в жизни Рыжика и однажды поселилась в ней навсегда, до гробовой доски – до его гробовой доски.
Да, "женщина – внутреннее явление мужской судьбы", и если у Рыжика образовалась именно такая жена, значит, пошлые пустоты уже зияли в его душе. И всё-таки тогда, в восьмидесятых годах, корабль судьбы мог ещё повернуть иначе – но Женя попался на Мормышку окончательно и безоговорочно.