Вот написала – привлекательная внешность… Привлекательной внешность Рыжика делали умные карие глаза (впрочем, карие глаза часто почему-то кажутся умными) и хорошая, задорная улыбка. А так ничего выдающегося – тёмный шатен (волосы рано стали редеть), крупная голова на короткой шее, узкие плечи, небольшая склонность к полноте. Внимание сразу прилипало к большому лицу с его забавной игрой между раздувающимися ноздрями крупного носа и иронической извилистой верхней губой. В профиль Рыжик несколько напоминал верблюда.
Поскольку мама его была татаркой, а отец евреем, мы дразнили Рыжика "татаро-еврейское иго".
Он мало пил и много читал, был завсегдатаем книжных развалов и букинистических магазинов, где чуток спекулировал – что-то продавал, что-то покупал. Ведь денег вечно не хватало, а ораву гостей следовало напоить хотя бы скверным грузинским чаем. Господи, и эти люди, без зазрения совести торговавшие чем-то вроде настриженной швабры, потом поносили Астафьева за правдивейший рассказ "Ловля пескарей в Грузии"! (Однажды, в полемическом задоре, когда на дворе стояли 90-е годы, я сказала – а вот я рада, что распался Советский Союз, благодаря этому мы избавились от грузинского чая и азербайджанского коньяка, этих кошмаров, которые терзали нас столько лет…) Одевался Рыжик скромно, правда, у него была чёрная шляпа с полями и вмятиной, как у шерифа в американских вестернах. И вывезенный из Свердловска волчий полушубок на подкладке стиля "печворк" (сшитые лоскутки).
В ситуации "общего житья", которое было у нас в Ояти, легко заводить отношения – все крутятся в общем круге, не надо специально выдумывать поводы и причины, звонить и искать встреч. Встречи – да сколько угодно: в столовой, в комнате режиссёров, в грузовике, везущем нас на поля, всегда с песнями. Особенно мы любили грянуть хором "Пора-пора-порадуемся на своём веку!" из "Трёх мушкетёров". Когда однажды мы затянули "В Вологде где-где", а там были слова "Где же моя черноглазая, где", Рыжик, сидевший в грузовике сзади меня, посмотрел в мои глаза и спел "Где же моя сероглазая, где" (он флиртовал неутомимо, органически).
У меня тогда были серые глаза, которые потом позеленели, вот странность.
Если в начале картошкиного эпоса я любила сидеть на поляне перед корпусом и читать книгу К. Рудницкого "Режиссёр Мейерхольд", то уже через неделю мысли стали упорно кружить вокруг одного человека, тоже режиссёра, но далеко не Мейерхольда. Люси это заметили сразу, Люси – Люся Мартьянова, Люся Благова, Люся Карпикова – студентки-актрисы Театра кукол, мы с ними сдружились. Ближе к концу "картошки" я съездила на денёк в Ленинград (разрешали), но когда вернулась – оказалось, что Рыжик стал ухаживать за Карпиковой. Люси мне охотно всё рассказали, а Люся Мартьянова даже придумала теорию, по которой Рыжик, как законченный эгоист, мог влюбиться только в то лицо, которое напоминало ему его собственное, – и Мартьянова убедительно доказывала, что Карпикова похожа на Рыжика.
Положим, похожа она не была, да и самые законченные эгоисты все ж таки для возбуждения не ищут собственного лица в других, короче, все мартьяновские теории были женским бредом. Я потом немало подобного встречала. Женщины часами могут выводить теории любви из ничего.
Я несколько растерялась (я искренне привязалась ко всем Люсям, и к трогательной глазастой Карпиковой, она рано умерла, кстати, было ей чуть за сорок), но ничего ужасно-окончательного у неё с Рыжиком не произошло, он – это было прекрасно известно – ни с кем не жил постоянно и был свободен. В "Крейцеровой сонате" Толстого герой говорит: "То, что вы называете любовью, мужчина испытывает к каждой красивой женщине", можно добавить, что многим мужчинам и красота-то не нужна, достаточно привлекательности. Поступив в Театральный, Евгений Идельевич оказался в ситуации медведя в малиннике и с удовольствием лакомствовал, флиртовал и кокетничал. У него были десятки женщин. Это был бы рай, если бы его не отравляла постоянно грызущая Рыжика мысль о профессиональном самоутверждении. Он не был уверен в том, что он действительно режиссёр.
Вот, в пору фантомного увлечения Рыжика Карпиковой, в эту-то смутно-растерянную пору окончания развесёлой Ояти, я и оказалась в "голубом домике" с тремя товарками и в состоянии, прямо скажем, запоя. Ничего подобного со мной никогда не было. Происходящее стремительно двигалось в сторону карнавала и мистерии-буфф. В "голубом домике" с утра до вечера гремели гитары. По-моему, мы перестали выходить в поля. Звонким хором мы пели дотоле неведомые мне песни.
Один рефрижератор, что вёз рыбу с капстраны,
Попался раз в нешуточную вьюгу,
А мимо поперёк морской волны
Шёл ботик по фамилии «Калуга»!
(все вместе): Так на фига ж вы ботик потопили,
На нём был старый патефон,
Два портрета Джугашвили
И курительный салон…
Затем мы вернулись в город, но долго не могли расстаться – встречаясь чуть не каждую неделю, потом раз в месяц, потом раз в год (6 октября, в день, когда мы вернулись), потом… потом всё стало общей памятью о славном мгновении братства, дружбы, творчества, молодости, чёрт возьми.
Но тогда, по возвращении, мы обнаружили в городе залежи красного вина "Ляна" (со вкусом земляники) и закупали его ящиками, продолжая по инерции оятское веселье.
Одно застолье проходило у меня, куда-то делись родители, а бабушка не возражала и с любопытством выглядывала из комнаты, впиваясь орлиным взором в облик неведомого нового поколения. Бабушка, со своими пронзительными глазами, живописными морщинами, огромным носом и античным, как всегда, красноречием, произвела сильное впечатление на моих друзей. Шурка Романов, обаятельный голубоглазый пьянюшка с курса Владимирова, назвал мою Антонину Михайловну "Графиней", и прозвище прилипло. Посмотрев на наши гульбища, во время которых особенно была выразительна вакханка Инна Бедных, любившая скинуть тесные одежды прямо за столом, Графиня осуждающе (и при этом снисходительно) качала головой. "Не умеет гулять молодёжь!" – таков был её капитанский вердикт.
(Пишу, зная, что и Романов уже давно не пьянюшка, и Бедных не вакханка, надеюсь, что они на меня не обидятся, что тут обидного – вспомнить, как гуляли в молодости? Дурного ничего не было. Мы ж не в монастырь поступали, а в театральный институт.)
Итак, мы в начале октября всё догуливали свою Оять у меня на Альпийском переулке, я вышла на кухню, где, склонившись к открытому окну, стоял Рыжик, и весело сообщила – пошли пить портвейн, там портвейн принесли. Он приобнял меня и мы побыли так с минутку. "Не надо", – сказала я. "Почему?" – "Потому что я тебя люблю", – объяснила я исключительно внятно и по делу.
– Не надо меня любить, – тоже исключительно внятно и по делу ответил Рыжик, продолжая держать меня в объятиях, что, конечно, меняло смысл сказанного. Я уже говорила, что он был умён?
Потом я провожала гостей на электричку (десять минут от станции "Проспект Славы" – и вы на Витебском вокзале) и пожаловалась, что в последнее время меня отчего-то тошнит. "Может, ты беременная?" – спросил Рыжик. Я засмеялась: "В истории человечества был один такой случай, но я не думаю, чтобы он повторился". – "О боже! – юмористически вздохнул Евгений Идельевич. – Мне ещё лишать тебя девственности!"
Тут я даже не нашлась что ответить и сочла благоразумным помолчать. Осуществление намеченного явно было делом судьбы и случая. От меня уже мало что зависело…
Рассветало неохотно,
В час по чайной ложке света,
Было пасмурно и рвотно,
И болело что-то где-то.