Я передал Абелю его слова с объяснением всей серьезности их наиболее вероятного смысла.
– Мне представляется возможным, – сказал я, – что у них появился новый, не известный нам пока свидетель, который подтвердит показания Хейханена. Некто, чьи показания будет трудно поставить под сомнение в ходе перекрестного допроса. Был ли еще кто-либо, возможно, некий американец, знавший об истинном характере вашей работы в США? – спросил я.
Я задавал ему подобные вопросы и прежде, а он неизменно с бесшабашной легкостью попросту отмахивался от них. Но теперь оказался по-настоящему встревожен. Он побледнел, у него задрожала рука. Ему пришлось положить сигарету, потому что она слишком очевидно выдавала его нервное напряжение.
– Вы должны обо всем рассказать мне, – настаивал я. – Это в ваших интересах. Только так мы сможем обеспечить вам наиболее эффективную защиту.
Он сделал вид, что глубоко задумался, но я догадывался: на самом деле он не напрягает память, а всего лишь решает, как много может рассказать мне об определенной персоне.
Наконец он произнес:
– Как я полагаю, есть только один человек, которого они могли попытаться вовлечь в дело. Его зовут Алекс Уинстон.
Как он объяснил, молодой человек по имени Алекс Уинстон был псевдоинтеллектуалом, который вроде бы писал диплом на последнем курсе университета Нью-Йорка. Абель описал его как отпрыска богатого текстильного промышленника, восставшего против своих родителей и их буржуазного образа жизни, который он считал упадничеством. Тем не менее, насколько я понял, он продолжал без стеснения жить за их счет.
По словам Абеля, они с Уинстоном однажды встретились в Центральном парке, куда оба пришли поработать над эскизами пейзажей. Их объединяли общие интересы к искусству, музыке, изысканной кухне, и они быстро подружились. Стали вместе посещать концерты, кинотеатры, музеи и рестораны. С девушкой Уинстона они часто втроем ужинали в апартаментах молодого человека в центральной части города, когда Абель сам отвечал за выбор вин и готовил блюда для истинных гурманов.
Полковник признался, что однажды предпринял попытку привлечь юного критика капитализма к сотрудничеству, подав это под лозунгом «Пусть все нации на нашей планете делятся между собой информацией!», но Уинстон так и не дал ему определенного ответа. Однако, как показалось, его первая реакция выглядела негативной. Если верить Абелю, больше он к подобной теме не возвращался и никогда не делился с Уинстоном собственной истинной ролью в процессе «распространения информации». Тем не менее он продолжал доверять Уинстону и даже воспользовался однажды его банковской ячейкой для хранения пятнадцати тысяч долларов наличными.
Вся жизнь полковника, все его существование было построено на твердом, как камень, основании из самодисциплины и самопожертвования. Но подобная жизнь настолько отчаянно одинока, что человек невольно шел на компромиссы, позволяя себе опасную роскошь заводить немногих, тщательно подобранных друзей. В случае с Абелем они относились примерно к одному типу: это были молодые люди, художники, и всех их объединяла еще одна общая черта. Они не обладали особой искушенностью в вопросах практической политики и международных отношений. Уинстон и еще двое молодых живописцев – Берт Сильверман и Дэйв Ливайн – идеально отвечали запросам Абеля. А сам Абель являл собой тип хорошего старого друга: добрый, внимательный и надежный. Я лично убедился в этом вскоре после того, как стал его адвокатом.
После своего ареста Абель написал Ливайну письмо из Техаса, приложив доверенность на распоряжение своей собственностью в Бруклине. Копия была затем включена в число судебных документов. В письме говорилось:
«Я пишу тебе в надежде, что ты найдешь способ помочь мне избавиться от оставшегося у меня имущества. У меня нет каких-то особых пожеланий. Просто просмотри мои картины и сохрани наиболее достойные из них до того (маловероятного) времени, когда я смогу вновь вернуть их себе.
Не возражаю, чтобы ты взял себе или пустил в дело любые материалы, которые могут оказаться полезными тебе или другим моим друзьям… Если найдешь способ что-то продать, оставь себе из выручки сумму, достаточную для компенсации затраченных тобой усилий».
Абель не упомянул ни о своем аресте, ни о местонахождении, как не объяснил эпитет «маловероятное», употребленный относительно времени возвращения имущества в свою собственность. Тем не менее доверенность оказалась оформлена по всем правилам в нотариальной конторе в Идальго, штат Техас. Впрочем, она так и осталась невостребованной.
Когда Абель закончил свой рассказ об отношениях с Уинстоном, я заметил, что не вижу в них ничего особенно опасного для линии его защиты в суде. По его заверению, Уинстон ничего не знал об истинных занятиях Абеля и видел в нем разочарованного бунтаря против общественных устоев, который, однако, создал себе жизненные условия, не совсем совпадавшие с его философскими взглядами.
Сменив тему, я попросил Абеля рассказать о своем прошлом и задал вопрос о расовой принадлежности.
– Я чистейший белый, – ответил он, а потом не без хвастовства добавил, что евреи часто принимали его за еврея, немцы за немца, а поляки за поляка. Надо ли ему было объяснять, что в Бруклине он сходил за стародавнего бруклинца?
– Все это очень хорошо, – заметил я, – но вот только среди американцев ирландского происхождения вы не слишком походили на того, кому при крещении дали имя Мартин Коллинз.
Он рассмеялся и снова стал самим собой, благополучно преодолев зачатки нервного срыва. Теперь он продолжил разговор сам, высказав большой интерес к газетной публикации из Москвы о поимке американского шпиона-резидента. Он объяснил, что это очень походило на «прощупывание почвы» для вероятного обмена агентами в будущем, поскольку сообщения подобного рода крайне редко появлялись в прессе на его родине.
Я выразил серьезные сомнения в подобной возможности, поскольку в газетах говорилось о том, что «американский агент» был латышом по национальности и его арестовали, как только он оказался на территории Латвии. Его едва ли кто-то считал ценным разведчиком, и властям такой обмен не показался бы равноценным.
Абель попытался оспорить мою точку зрения:
– Но ведь и я сам больше не представляю ценности для моей организации, – сказал он. – Меня уже никогда нельзя будет использовать за пределами СССР.
– Быть может, и так, – согласился я, – но тем не менее ваш огромный опыт станет неоценимым в работе по оценке достоверности информации, полученной за границей. По возвращении в Москву вас, скорее всего, ожидает назначение главой североамериканского отдела в вашей штаб-квартире.
Он не стал возражать, но не исчерпал и своих аргументов в нашем споре, с улыбкой продолжив:
– Но ведь опыт этого латыша может стать не менее ценным для Соединенных Штатов. ЦРУ сможет извлечь для себя полезные уроки, изучив совершенные им ошибки.
Я закончил дискуссию какой-то язвительной шуткой, а затем перешел к следующему пункту своей повестки дня. Этот вопрос я нарочно откладывал до последнего, спросив теперь, готов ли он признать свою вину хотя бы в какой-то степени.
– Один из присутствовавших в зале суда, – начал я, – сказал мне, что этим утром он пристально наблюдал за судьей Байерсом, слушал его вопросы и пришел к убеждению: судья ожидает от вас хотя бы намека на готовность признать вину по некоторым пунктам обвинения.
Мне пришлось вновь объяснить ему положение дел. Если бы он, к примеру, высказал желание признать себя виновным по второму обвинению, то есть в заговоре с целью сбора, но не передачи информации, максимальным наказанием для него станут десять лет тюремного заключения. Если же признание будет сделано по третьему пункту, то пять лет.
– И я не стал бы беспокоиться, что подобным образом вы поставите в неловкое положение свое правительство, – сказал я. – В конце концов, советские власти вообще отрицают осведомленность о вашем существовании. Они полностью устранились. Вы вполне могли предпринимать свои действия исключительно по собственной инициативе.