И, добыв надежные документы, я выехал за границу. Хотя — стоп! Дальше говорить на эту тему не буду. Получается как бы мое самовосхваление. Вы слушатели школы и изучайте, пожалуйста, историю партии по книгам Ленина. Жаль, что здесь нет Вячеслава Рудольфовича, он немного прихворнул. Я убежден, он меня поддержал бы. Менжинский никогда и нигде не выпячивает свою фигуру. Он больше всего боится быть нескромным, боится, как он говорит, «пристегнуть свое имя» к выдающимся деятелям Коммунистической партии. Помню, в двадцать седьмом году, в первую годовщину со дня смерти Феликса Эдмундовича, по просьбе редакции «Правды» он написал статью «Воспоминания о Дзержинском». С такой же просьбой товарищи из редакции обратились к Менжинскому в пятую годовщину со дня смерти Феликса Эдмундовича. Менжинский откликнулся на просьбу «Правды» короткой статьей «Два слова о Дзержинском», но предпослал этому свое письмо: «Товарищи из «Правды» упрекнули меня, что я не пишу о Дзержинском. Мне писать воспоминания о Дзержинском — не избежать упоминания о себе, а это значит присоединить свое имя к одному из крупнейших деятелей нашей партии… Пусть по выбору Дзержинского мы работали вместе, работали долго, дружно, близко — факт известный, но это не дает мне права держаться за его… френч и по крайней мере раз в год заявлять на весь мир — вот близкий соратник Дзержинского. Вот он я!»
— Расскажите нам, пожалуйста, еще о борьбе с меньшевиками! — раздались голоса из зала.
— Ну что же, по приезде в Женеву я встретил озлобленных Мартова и Плеханова. Они объединились против Ленина. Спор шел по первому пункту Устава. Я пытался всех как-то примирить. Но куда там! Ленин был незыблем: «России нужна партия революционеров, а не соглашателей!» Каюсь, что тогда, примиряя стороны, я проявил политическую близорукость. Дальнейшие события показали, что зорким в историческом смысле оказался только один Владимир Ильич. Ведь он воевал с опаснейшим врагом революции — оппортунизмом. Не объединение с меньшевиками было нужно, а полный и окончательный разрыв, полное и окончательное размежевание. И если гениальность заключается в предвидении событий, то именно в этом раннем распознавании революционного грехопадения меньшевиков с особой наглядностью сказалась гениальная историческая прозорливость Ленина!
Кржижановский взволнованно походил по сцене, перевел дыхание и продолжал:
— А сейчас, товарищи, мне хочется перейти к временам более близким — к нашим послереволюционным годам. Это было трудное время… Вы помните: полфунта хлеба на два дня, рабочим дополнительно пять осьмух на день. По детским карточкам — варенье и клюква… Вспоминаю такой случай. Я шел как-то по Лубянке. Вдруг мое внимание привлекли санки, застрявшие на переезде. На санках лежали мешки, должно быть, с картошкой. Человек в шубе, тяжело дыша, тужился сдернуть их с места, но никак не мог. Я взялся за веревку, дернул — и едва устоял на ногах: санки оказались совсем легкими! Оглянулся: батюшки! Знакомый… Меньшевик. «Христос», как мы его называли, проповедник мирной революции. И тут же вместо приветствия я спросил невпопад:
— Неужели больше некому привезти?
— Да вот… — «Христос» узнал меня, тоже растерялся и, как бы оправдываясь, начал объяснять: — Просто решил прогуляться, сочетать приятное с полезным. Думал, не тяжело будет. Это еловые шишки — последний крик социализма! Шишки по удостоверениям домкомов о нуждаемости в топливе!
Я с любопытством разглядывал давнего знакомого. Какая гримаса эпохи! А ведь были — были! — и питерские кружки и распространение первых номеров «Искры». Сколько всего встало теперь между нами!
— Да, вот так, — как бы отвечая на мои мысли, вздохнул «Христос». — У меня никогда не было никаких привилегий, кроме одной: страдать вместе с рабочими так же, как они. И теперь я хочу либо вместе с ними оказаться правым, либо ошибаться только вместе с рабочим классом.
Я отвечал ему:
— Октябрьская революция, по твоему глубокому убеждению, была «ошибкой пролетариата», но тогда ты почему-то не пожелал «ошибиться» вместе с рабочим классом. Нет! Наоборот. Твои собратья пошли с контрреволюцией, с белочехами, с Колчаком и прочими «честными демократами» против рабочего класса. Не знаю, в чем теперь ты собираешься «ошибаться» вместе…
В это время закрытый автомобиль прогудел около нас и, свернув, затормозил перед глухими воротами ВЧК.
— Вот так, — произнес «Христос», — вся механическая тяга тратится на подобные перевозки. Не до топлива, когда надо свозить в кутузки соль земли — интеллигентных созидателей!
Этого уже я, товарищи, не мог пропустить мимо ушей и заявил ему:
— Когда бьют вас, вы вопите — «красный террор», «ужасы чрезвычайки», а когда бьют нас, вы тут же заявляете — «что поделаешь, на войне как на войне».
«Христос» повернулся к высокому серо-зеленому дому, возле которого мы стояли.
— Нет! Абсолютно нет! Где есть ЧК, там нет и не может быть созидательного интеллекта. Вы убедитесь в этом, как только вам понадобится не расстреливать, а строить.
— Нет и не может быть созидательного интеллекта, говоришь? А изыскания на знаменитых Днепровских порогах, которые мы ведем несмотря на то, что район работ непрерывно подвергается набегам петлюровцев, белогвардейцев?.. Или щедрое финансирование электрической станции под Каширой — пятнадцать миллионов рублей — в разгар нашествия Деникина? Или направление инженера Винтера в Шатуру. Отпуск Советом Народных Комиссаров десяти миллионов рублей и драгоценного продовольствия прошлой голодной зимой, признание постройки этого электрического гиганта срочной работой государственной важности?! Мы уже воплощаем в жизнь проект инженера Графтио — обогревание и освещение Питера за счет Волхова, а ведь он, этот проект, раньше пылился по царским канцеляриям. А мы теперь не шумим и не хвастаем, а делаем. И еще гордимся, что у нас есть не только ЧК, но и ЦЭС — Центральный электротехнический совет, а еще — Электрострой. И скоро будет много новых различных «строев». Будет!.. Да, товарищи, я так и сказал ему — будет!
В аудитории раздались горячие аплодисменты.
— Позвольте мне сказать слово об этой самой «соли земли» — «интеллигентных созидателях», — поднялся немолодой чекист. — Прянишников, Сергей, — отрекомендовался он.
— Говорите, — разрешил член парткома.
— Пролетариат в революцию был очень сдержан и мягок, а наша революция — слишком гуманна и добра. Посудите сами, вот мы сейчас изучаем архивы и видим: Чрезвычайной комиссией за восемнадцатый-девятнадцатый годы освобождено пятьдесят четыре тысячи арестованных. С них брали честное слово, что они прекратят борьбу с Советской властью. Подчеркиваю — отпускали под честное слово, несмотря даже на то, что при их задержании погибло около трех тысяч сотрудников ЧК. Освободили даже Пуришкевича, который дал честное слово благородного человека, что слагает оружие. А сколько же еще голов потом загнал в петлю этот «благородный человек»! Я прошел всю гражданскую войну, — продолжал чекист, — и своими глазами видел, как эти меньшевистские «интеллигентные созидатели» оставляли в городах России разрушенные заводы и трупы рабочих. Только в Елизаветграде расстреляно пять тысяч рабочих. Целые баржи на Волге и Каме, нагруженные трупами… И они еще, эти меньшевики, позволяют себе говорить об «ужасах» ЧК!
Потом кто-то еще поднял руку. Встал молодой, рослый чекист.
— Что вы хотели, товарищ Куликов? — спросил Шкляр.
— Видимо, за такого вот меньшевика я получил от товарища Дзержинского пять суток гауптвахты.
— Интересно, расскажите, как это было? — заулыбавшись, попросил Кржижановский.
— Я был оперативным дежурным, и при мне привезли арестованного видного меньшевика. Поместили его в отдельную камеру. «Как он попросится на допрос, тут же приведете его ко мне», — предупредил Дзержинский. Прошло несколько дней… я опять дежурил. И наконец от арестованного поступило письмо. В нем было много всяких ультиматумов, а в конце он просился на «беседу» к Дзержинскому. Феликс Эдмундович в эту ночь был на операции. Пришел к утру уставший. Я его пощадил и не передал тут же заявление меньшевика. Отдал только в следующую ночь, когда он немного выспался. Дзержинский строго спросил, почему не отдал тотчас?