«Еретическое» нашествие на французские земли начинается с 1519 года, с поступлением в Париж — не без помощи издателей — первых брошюр Лютера в пачках по 100 экземпляров.
Палинодии Сорбонны (которая не осуждает полностью враждебность Лютера к папским индульгенциям), бюрократическая инерция, которую проявляют Парижский парламент и окружение короля, и, наконец, терпимый гуманизм Франциска задерживают до 1523 года первое серьезное неодобрение новых идей. И они используют эту достаточно длительную отсрочку, чтобы пустить корни, прочность которых докажет время. Лютеранская пропаганда усиливается в 1520-х годах, совпадая с разгромом при Павии, предательством коннетабля Бурбона и периодами резкого повышения цен на пшеницу.
Такая кризисная атмосфера не могла не способствовать усилению религиозных противоречий. Лютеранство выдвигало перед христианами на этой стороне Вогезов несколько вопросов первой величины: ставя акцент в соответствии с посланием Святого Павла, которым до сих пор пренебрегали, на спасительной вере, оно отбрасывает ветхий хлам формализма и суеверного ритуализма, которые заслоняют верования каждого. В то же время лютеранство выдвинуло — и это представляло главное испытание — важнейшее требование к верующим: до Лютера можно было соглашаться на словах или в глубине души с определенной церковной культурой, завещанной историей и тесно связанной с живой структурой коллективного общества, можно было уважать принципы этой культуры, отдавать должное ее торжественным церемониям, заниматься благотворительностью, с радостью участвовать в молебнах, различных праздничных мероприятиях… Но после 1520 года, когда Франция, в свою очередь, оказалась под влиянием идей монаха из Виттенберга, уже недостаточно было быть полностью погруженным в культ или в культуру. Делать надо значительно больше и лучше: нужно верить, следуя идеям Лютера. Верить. И только верить. Но достичь чистой, простой веры не так-то и просто, даже если к этому относиться с самым горячим желанием. Сам Паскаль сумел выпутаться из поставленных таким образом проблем лишь благодаря хитроумной находке — пари — которая обессмертила его имя.
Будучи гуманистами, Франциск и его сестра предпочли бы поддерживать мирное сосуществование принципов официальной Церкви и инакомыслия. Это невинное и очень евангелическое пожелание было неосуществимо в долгосрочной перспективе.
Ведь Лютер, логически сворачивает на путь антигуманизма. Действительно, какое значение может иметь языческая античность, от которой хотят спасти и очистить христианскую доктрину? Саксонский предсказатель знакомит с классической культурой, тем не менее осыпает бранью несчастного Эразма, имя которого действительно отождествляется с возрождением греческой и латинской литературы. Он называет его «ядовитым полемистом, эпикурейским кабанчиком, жалким писателем, оглашенным, нечестивцем, болтуном, софистом, невеждой». Он квалифицирует идеи Эразма как «смесь клея и грязи, мусора и помоев», и, как напишет (не без вселенской меланхолии) Жан де Люмо, «придется дожидаться XX века, чтобы Эразм-христианин был вновь открыт».
Значительные силы — лютеранские «слева» и интегристские «справа» — подталкивают к расколу. Но Франциск упрямо противится и лишь скрепя сердце отказывается от примиренческих позиций, каковыми являются, естественно, и его собственные. Много раз, вопреки воле репрессивно настроенных судей, он спасает свободу или жизнь дворянина и набожного интеллектуала, приверженца евангелических идей Луи де Беркена[85]. В 1529 году, воспользовавшись отсутствием короля, Парламент приказывает втайне от монарха сжечь Беркена.
Королю придется смириться со свершившимся фактом: в конечном счете, он нуждается в Папе (и, стало быть, в партии сторонников сожжения еретиков) в целях осуществления своих итальянских замыслов и реализации идей конкордата.
Тем не менее королевский «центризм» еще не сказал своего последнего слова. В 1530 году дело о разводе Генриха VIII с Екатериной Арагонской было передано в Сорбонну для теологических консультаций. Обоснованно или нет, но этот развод обозначит в истории Англии начало «правильного выбора» и потрясающих перемен на острове. Порывая с Римом, британские руководители откроют путь для мощного развития страны в течение двух последующих веков и на другом берегу Ламанша: будут привнесены (хотя к этому специально не стремились) зародыши духовной и интеллектуальной свободы, будет волей или неволей проявляться терпимость по отношению к левому пуританскому экстремизму, который вскоре зародится на уязвимом фланге англиканизма. Произойдет, наконец, частичное обновление экономики благодаря разрешению продажи имущества британских монастырей.
Но в той мере, в какой Франция окажется затронутой (в дипломатическом плане) злоключениями короля Тюдора, Валуа демонстрирует решительные прогенриховские симпатии. Вопреки враждебности Сорбоннского синдика, закоренелого интегриста Беда, Франциск заставит Университет утвердить развод своего лондонского кузена-короля. Конечно, французская монархия имеет для этого основательные причины, которые заключаются в необходимости проявлять уважение, заслуживаемое Великобританией. Но решительность Франциска в этих обстоятельствах — это палка о двух концах. Во-первых, эта решимость носит прогалликанский характер: Франциск, поддержанный и Парламентом, запретил Беда консультироваться с Римом по делу Генриха VIII, так как это чревато угрозой для прав и привилегий Французского королевства. Во-вторых, она идет в прогуманистском русле: Гийом дю Белле, имя и семья которого отождествляются с французским продвижением по пути Возрождения, является одним из главных помощников Валуа и Генриха в этом эпизоде отношений с Сорбонной, а при необходимости — и в борьбе против нее. Легко понять во всем этом деле относительную «беззаботность» короля Франции. В конце концов ни Генрих VIII, ни даже Лютер a priori не дают серьезных оснований для озабоченности сословного общества, каковым является монархическая Франция начала XVI века: английский суверен, самое большее — раскольник, его развод противоречит римским установлениям, но не меняет систему догм. Что касается Мартина Лютера, то он выступает в поддержку церковной иерархии, в которой господствуют епископы, и, таким образом, не посягает на основополагающие структуры «первого сословия», иначе говоря — духовенства. Такое всепрощенчество отнюдь не распространяется на лидеров радикальной Реформации, будь она швейцарской во главе с Цвингли или французской, а вскоре женевской во главе с Кальвином.
Идеи Цвингли и Кальвина действительно направлены на подрыв церковного сословия, которое многие люди, справедливо или нет, до тех пор считали священным. И распространение этих идей в королевстве может лишь привести к обострению взрывоопасных противоречий, несмотря на неоспоримую добрую волю (поначалу) Франциска. В этом, впрочем, заключается основное невезение Реформации во Франции: вместо осторожных шагов с самого начала, как это было у Лютера и Генриха, она сразу приняла революционный характер, взрывающий догмы, иерархию, церковные институты. Даже алтари с их статуями, витражами, сокровищами подверглись вандальскому надругательству. В общем, для успеха Реформации во Франции не хватило одного: ее должны были бы навязать твердо, но осмотрительно сверху — официальные власти, как это было сделано в Саксонии и в Англии. Надругательство над статуей Мадонны в Париже в 1528 году спровоцировало, напротив, первые яростные действия монархии.
Раскол, конечно, еще не был необратимым: в 1533 году на начальной стадии в Париже достаточно еретическая проповедь Никола Копа, бывшего некоторое время ректором Университета и нашедшего убежище в Базеле, вызвала со стороны Парламента лишь умеренные гонения. Впрочем, король сделал все, чтобы сдержать пыл. С точки зрения властей на местах, более опасным было дело с афишами, разразившееся в 1534 году. На этот раз размытая граница между проримскими ортодоксами и реформаторами-«предгугенотами» перестанет быть малозаметной. Теперь она проведена по ниточке, и гильотинный нож репрессий может настолько же легко опуститься, насколько очевидным стало отныне противостояние.