Единственная разница в ситуациях до признания и после состояла в том, что раньше любой разговор сдабривался упоминаниями о Лэзе, теперь же его имя попросту не произносилось. Причем родители Грейс и Шугармены не просто избегали его имени — оно находилось под запретом, и вовсе не по тем причинам, которых можно было ожидать. Это делалось не для того, чтобы пощадить чувства Грейс или защитить ее от того, что могло оказаться слишком суровой реальностью; запрет был столь суров, как если бы произнесение имени Лэза могло пробудить мертвеца. Его имя было Sbonda — слово, практически непереводимое. В остальном жизнь шла по заведенному распорядку; просто определенные вещи обходили молчанием в надежде не сглазить то, о чем втайне мечталось как о счастливом воссоединении.
Однако для Грейс дела обстояли значительно хуже, чем раньше. Теперь она была поистине одинока. Хотя в некоторых смыслах отречение ее родителей выглядело достаточно комфортно, такой вариант больше не устраивал Грейс. Отречение не было подарочным чеком в адресованном самому себе конверте с маркой, которую можно погасить в любое время. Грейс уже прошла эту стадию. Она выдумала историю о стабильном, «стационарном» муже, чтобы все оставалось как было; она хотела взять их отношения в скобки, выстроить вокруг них леса, чтобы удержать здание от распада, одновременно вырабатывая совершенно новую брачную стратегию. Но теперь удерживать было нечего. И здание разваливалось на глазах.
В сочельник мать Лэза устраивала ежегодный хвалебный вечер в своем доме на углу Парк-авеню и 92-й улицы. Грейс приехала пораньше, чтобы рассказать ей о Лэзе. Нэнси Брукмен была единственным человеком, которого ничуть не обескуражил уход сына. Оказалось, она это уже давно предвидела. «Что сын, что папочка», — сказала она. Вопрос был не в том, уйдет ли он, а в том, когда он уйдет.
Нэнси наняла хор джулиардских студентов, которые должны были распевать гимны по всему дому, а венчала вечер легкая трапеза наверху, в ее двухкомнатном пентхаузе возле ревущего камина. Певчие стояли на всех четырех лестницах и исполняли традиционные песнопения, эхо от которых разносилось по мраморным вестибюлям. Лестницы были украшены церковными свечами, воздух благоухал ладаном. Кульминацией торжества стала мелодия «Тихая ночь», которую все гости пели, собравшись вокруг ослепительно сияющей двадцатифутовой елки во дворе.
Грейс пела так, будто заканчивала приходскую, а не прогрессивно-независимую школу в Верхнем Вест-сайде. Когда смолк финальный куплет «Тихой ночи», свекровь подошла к ней.
— Надеюсь, ты не будешь тратить время зря, изводясь из-за своего муженька. Дело, видишь ли, в том, что от Брукменов хорошего не жди. Безнадежные дилетанты — все до одного. Его отцу, по крайней мере, хватило здравого смысла уйти, не опозорив семью, — сказала она, останавливаясь поправить бархатный воротник своего черного облегающего костюма. — Слава богу, у меня было предчувствие — переоформить кредитные карточки Лазаря, прежде чем станет поздно. — Она последовала за певчими вверх по лестнице, оступаясь на своих высоких каблуках. — Может, он мне и сын, но он транжирит деньги моей семьи. И, я надеюсь, ты не ждешь, что я стану поддерживать тебя.
У Грейс поднялась в душе целая буря эмоций, как в тот день в кабинете доктора Гейлин, но на этот раз правильные слова нашлись.
— Поверить не могу, чтобы вы могли подумать обо мне такое, — сказала она. — Но, если бы это входило в мои намерения, я могла бы добиться права на деньги.
— Точно так же говорила и Меррин, а теперь посмотри, куда это ее завело.
— Меррин?
— Она может писать письма сколько душе угодно, но Гриффин не мой внук, что бы она там ни сочиняла. — Мать Лэза остановилась в дверях, словно преграждая Грейс вход. Грейс подумала о ребенке, который мог быть у нее с Лэзом, и о том, что эта эгоистка могла оказаться его бабушкой.
— Извините, — сказала она, собрав все свое мужество, — Нэнси. — Имя застряло у нее в горле, когда она произносила его в первый и последний раз. — Я встречалась с ним. Он точно сын Лэза. И вы недостойны его.
— Что-то ты никогда раньше со мной так не говорила, — ответила Нэнси, поднимая брови.
— Очень жаль, — бросила Грейс и, развернувшись, ушла.
После того как до Марисоль дошла новость об уходе Лэза, у нее появилась — в состоянии, близком к посттравматическому стрессовому синдрому — навязчивая мысль: прибраться в кладовке Лэза. Это не было попыткой очистить квартиру от следов его присутствия, скорее, явным желанием подготовиться к его, как она считала, неизбежному возвращению.
— Сеньор Лазарь скоро вернется к нам. Уж вы мне поверьте.
«Mi lindo, lindo»[14], — периодически бормотала Марисоль себе под нос в течение дня.
Грейс не препятствовала ей, отчасти из симпатии к Марисоль, отчасти потому, что кладовка была настолько забита пылью, пластиковыми чехлами и проволочными вешалками из химчистки, что в ней решительно невозможно было что-либо найти. Кроме лишних трат, пользы от нее Грейс не было, да и Лэзу тоже.
Все в кладовке было покрыто тускло светящейся белой пылью, как будто асбестовые листы из старой квартиры Лэза перекочевали сюда по водопроводным трубам и перекрытиям пола. Ботинки Лэза выглядели так, словно в них только что прошлись по снегу. Марисоль осторожно, как хрустальные башмачки Золушки, извлекала каждую пару из кладовки, выстраивала в ряд на расстеленных газетах, смазывала гуталином и начищала до зеркального блеска.
Марисоль вручную перестирала все рубашки Лэза от «Брукс и сыновья», до изнеможения выжимая их, поменяла все треснувшие пуговицы и дула в рукава, чтобы не было складок, отчего рубашки становились похожи на призрачное одеяние человека-невидимки. Затем она развесила их на деревянных вешалках, обернутых папиросной бумагой. Рубашки стали как новые. В магазине подержанной одежды так никогда и не узнали, благодаря чему они получили такое богатое приношение. Грейс собрала в одну стопку все пластиковые чехлы, примяла их и отнесла на черную лестницу, где стояло мусорное ведро. Чехлы заняли меньше места, чем ежедневная порция мусора, — сплошной воздух, ничего существенного.
На то, чтобы произвести реорганизацию и уборку, понадобилось несколько дней. Все было перерыто, перевернуто и доведено до зеркального блеска. Когда с кладовкой было покончено, у Грейс возникла проблема с дверью. Сколько она ни старалась запереть ее, дверь неизменно распахивалась. В конце концов она попросту слетела с петель. Теперь имущество Лэза было выставлено на круглосуточное обозрение. Всякий раз, проходя мимо кладовки, Грейс не могла удержаться от слез. Ей было никак не привыкнуть к этому подобию открытого гроба. Это так нервировало ее, что она приперла дверь большой стопкой книг, но спустя минуту-другую книги отбросило, и дверь снова открылась. Но она научилась уживаться с этим, как и с прочими неприятными вещами.
Марисоль и Грейс дни напролет вели себя как одержимые до тех пор, пока все в квартире не стало упорядоченным, как буквы в алфавите. Даже скамеечка для пианино и общая кладовка теперь являли образчики идеальной организации, и Грейс нашла пропавший удлинитель в пустой сумке-холодильнике, где он все это время и валялся. Все вещи были на своих местах — не было только Лэза. И хотя заполняемое им пространство значительно сузилось (теперь его молено было измерить в кубических футах), Грейс все еще была не готова заполнить его чем-то другим.
Единственной вещью, которую Грейс удалось спасти от неминуемой гибели, был кусок глины (найденный когда-то с помощью Гриффина), который Марисоль выбросила на черную лестницу вместе с мусором. Марисоль, недавно посмотревшая серию из «Жизни Марты Стюарт», рассказывающую о том, как надо правильно складывать полотенца, деловито атаковала кладовку для белья, пока Грейс тайком пронесла глину в квартиру.