Задули ледяные ветры, и, хотя на посту была печка, женщина не захотела греться с нами и стояла в одиночестве, дрожа и кутаясь в свой тонкий шерстяной плащ. Она произносила слова проповеди дрожащими синими губами, но чем слабее становилось тело, тем тверже звучал ее голос. Стражники держали пари, когда девушка свалится и замерзнет насмерть, но не трогали ее, дав прозвище Печальная Дева. Ее глаза следили за тем, как я входил и выходил из караулки, пока этот взгляд не превратился для меня в кольчугу, сдавившую горло. Но голос женщины звучал наподобие арфы, чьи вибрации совпадали с током моей крови. Я видел лица людей, умирающих на улицах и в тюрьмах, видел лицо моего брата Ричарда. И в глазах каждого — смельчака, негодяя или безумца — таилась хоть капелька страха. Но в ее глазах страха не было. Только уверенность в правоте своих слов.
Однажды она свалилась без чувств, и я отнес ее в укрытие, завернув в свой плащ. Спросил, как ее зовут, и она ответила голосом, похожим на шум волн, накатывающих на песчаный берег: «Палестина». Прижав к лицу мою руку, она произнесла: «Этот мир скоро будет сметен».
Однажды январским утром король приехал в палату общин, чтобы потребовать выдачи пяти членов парламента, осмелившихся ему перечить. Но птички улетели, и он ни с чем вернулся во дворец Уайтхолл, преследуемый толпами орущих женщин и мужчин, которые чуть не вытащили его из кареты. Король отправил своих гвардейцев с копьями и ружьями, чтобы утихомирить народ, но в нас полетели камни и стулья. Чтобы не дать нам пройти, возводились баррикады, а улицы и переулки перегораживались цепями. Нас было несколько сотен против шести тысяч лондонцев, опьяненных родившейся тогда идеей, что страна может управляться без монарха. В тот день у каждого на языке было слово «свобода». Король вскоре покинул Лондон, а королева бежала в Голландию.
Мне было приказано сопровождать короля на север, в Кембридж. По дороге нам встречались толпы людей, обращавшихся к нам со словами: «Братья, переходите к нам! Оставьте тирана и становитесь новыми гражданами!» И впервые для многих солдат важным оказалось не то, что кто-то из них родился в Ирландии, кто-то в Уэльсе, а кто-то в Корнуолле, — важным стало то, что любой из нас мог сам решить свою судьбу без одобрения короля. До того времени родиной человека считалась та часть земли, на которой жили его родичи и с которой он получал свой доход, но тогда, на грязных дорогах, как и предсказывала Палестина, рождались люди единой страны, единой Англии.
Король добрался до портового города Гулля, но горожане не открыли нам ворота. Тогда королевские войска вновь собрались в путь и дошли до Йорка, где встали лагерем до весны. Там мы оказались ближе к границам Шотландии, чем к Лондону, и с каждой милей, с каждой новой жестокостью во время вербовки солдат, когда сына или мужа насильно тащили из дому или отбирали пищу у бедного йомена, мое решение покинуть ряды Королевской гвардии крепло все больше. Я не мог ни есть, ни спать, ни шагать, чтобы все то лучшее, что было во мне, не возмущалось подлыми деяниями титулованного меньшинства.
Несколько добрых лордов в Йорке просили короля помириться с парламентом. Там-то я и увидел впервые лорда Ферфакса, боевого офицера, которым восхищались все солдаты за его силу и находчивость во время сражений. Он прямо заявил королю, что, если тот не договорится по-хорошему с палатой общин, неизбежно начнется кровавая гражданская война. Король не внял его доводам, и тогда Ферфакс, человек абсолютно честный, хотя и вспыльчивый, обратился к королевским войскам с призывом послужить славе английского народа. Вот так я в шестнадцать лет, вполне годный к службе в армии парламента, бросил свою ясеневую пику с дурацкими пестрыми ленточками и отправился назад в Лондон.
А мой дружок из Корнуолла, стоявший со мной в карауле у Бэнкетинг-Холла, остался с королем, и в следующий раз я встретил его на поле боя. Он погиб при осаде замка Бейсинг-Хаус, сложил голову на пушечном ядре, вместо подушки.
В последние дни июня я женился на Палестине Росс, и мы вместе стали готовиться к войне. Мы поселились в маленькой квартирке на Феттер-лейн, неподалеку от часовни, где проповедовал ее отец и где меня крестили в истинную веру. В этом храме вовсю шли сборы и подготовка к войне, как и в других часовнях по всему Лондону. Слова, произнесенные с кафедры, были искорками, которые воспламеняли сердца паствы. И, подобно горящим головням, мы несли свет всем вокруг. Тех же, кто не желал нас слушать, мы отправляли в Нъюгейтскую тюрьму. Вечером перед сном моя жена пела псалмы, обнимая меня своими нежными руками.
Несколько месяцев я работал у плотника, строгая бревна для парламентского флота. И вскоре мне захотелось большего. В конце лета я оставил жену, отдав ей все свои сбережения, и вступил в войска парламента под командованием лорда Ферфилда и лорда Эссекса. Они получили приказ палаты общин: спасти короля от самого себя.
Мы тогда были толпой из тысяч оборванцев — подмастерьев, торговцев и солдат, — которые ни разу не были в бою и даже в ногу ходить не умели. Но уже через два месяца нас обучили азам военного дела, мы маршировали и слушали проповеди — все как положено. Мне выдали новую пику, и я научился разворачиваться, бежать и заходить с фланга, постоянно при этом распевая: «Как велик Господь/»
В конце октября я принял участие в сражении при Эджхилле и убил своего первого противника — валлийца, который, признав во мне соотечественника, умер с проклятиями на устах. Он произнес их по-валлийски, и это подействовало на меня как жгучая кислота. Мне представилось, что я ношу эти проклятия, словно языческие знаки на голой коже. Потом мне пришлось убивать парней из Корнуолла, Ланкашира, Чешира и снова многих валлийцев без конца и без счету, и я познал, как мучительно числиться в предателях своей родины. За короля сражались тысячи валлийцев, ибо дом Тюдоров впервые пустил корни в твердой, но вдохновенной валлийской земле, а потому жителей тех мест невозможно лишить их законной гордости, разве что с помощью острого меча.
Победы сменялись поражениями, поражения — победами. Люди достойные, не чета мне, умирали, захлебываясь в собственной крови, а безжалостные мародеры жили и процветали. На каждого новобранца приходилось трое таких, кто под покровом ночи дезертировал в отдаленные графства. Солдаты тайно играли на деньги и проводили время с обозными девками, для отвода глаз звавшимися прачками. Порядок в армии никуда не годился.
В мае 1643 года мы соединились с кавалерией при Уинсби и разбили войска роялистов, взяв в плен восемьсот человек. Предводителем кавалерии был высокий, жилистый человек, который так здорово управлялся со своими всадниками, точно это был единый организм. Одежда на нем была грубая и не по размеру, а руки и ноги словно из кованого железа. Дисциплина в его рядах была строгая: за сквернословие — двенадцать пенсов, за пьянство — колодки, а за насилие над женщиной, будь она хоть вавилонской блудницей, — повешение. Его резкий, пронзительный голос разносился на милю по полю сражения, перекрывая все наши крики. Звали этого человека Оливер Кромвель.
Однажды поздним вечером я сидел под черным безлунным небом, завернувшись в плащ, и жевал свой ужин, который состоял из позеленевших от времени хлеба и мяса. И тогда из темноты ко мне приблизился человек и спросил, можно ли ему погреться у моего костра. Я сразу же узнал голос Кромвеля и с радостью освободил для него место поближе к огню. Этот голос я уже слышал в ту ночь — командующий переходил от солдата к солдату, подбадривая каждого и предлагая утешение и молитву. Мало кто из офицеров вел себя так, и поэтому Кромвеля особенно любили в войсках. Он говорил о простых вещах — о доме, о жене, о приносящей радость мужской работе там, далеко от полей сражений.
Кромвель спросил, сколько мне лет и жив ли мой отец. На последний вопрос у меня, к несчастью, не было ответа. Прошло немного времени, и он собрался уходить, но вдруг ненадолго остановился в круге света и, обведя рукой множество горевших кругом костров, сказал: