А тебе всего только и нужно что пехотное жалованье и умение к месту ввернуть: «После вас, дорогуша».
Джоунс шел с нами до нашего ночного пристанища на Касл-Дитч-стрит, а Дариус спал, сладко посапывая у меня на спине.
— Здесь я вас оставлю, Томас, — сказал Джоунс, дойдя до Королевских ворот. — Я бы, пожалуй, взял тебя в форт, чтобы ты мог служить королю и помог мне немного подзаработать, кладя на лопатки всех этих английских ублюдков. Но ты валлиец, и я валлиец, поэтому скажу тебе как друг или как отец: беги отсюда хоть на коне, хоть пешком, хоть на карачках. Отправляйся в Лондон. А будешь сидеть здесь — всю жизнь проживешь, как корабельная крыса, навроде твоего Дариуса, или останешься без носа от французской болезни, которой тебя наградит какая-нибудь портовая потаскушка. Король берет в свою личную гвардию сильных и высоких, а тебя-то уж Господь не обидел. Сделай так, чтобы тебя заметили. Я дам тебе пакет к капитану, с которым я когда-то служил. Он тоже валлиец и будет рад земляку.
Пожелав мне спокойной ночи, он стукнул здоровенным кулаком в ворота, а когда ему отворили, крикнул мне через плечо:
— Нынче англичане хозяева жизни, Томас, а валлийцам достается лишь корка ячменного хлеба.
Утром следующего дня капрал вручил мне обещанное письмо и несколько мелких монет, и в начале апреля я покинул городские стены Карнарвона. У первого мильного столба я оглянулся и сквозь ползущий туман посмотрел на башни замка, и на время я почувствовал себя свободным человеком.
Через тридцать миль я миновал огромный замок Коней, а затем под проливным дождем добрался до долины Клвида. Работал на разных фермах, пахал и пас овец, держась ближе к низменностям Денбигшира, где я принял роды у сорока овец в одном большом хозяйстве. Но мне очень хотелось попасть в Лондон, и, чтобы не окончить свои дни в Уэльсе, я покинул прекрасные валлийские пастбища и устремился в Англию.
Я шел среди белых меловых низменностей и холмов котсволдских ферм, когда повстречался с дюжим рябым молодцем, несшим кроличьи и овечьи шкуры. Он предложил показать мне дорогу в Лондон, если ночью я его постерегу. На третий день пополудни мы уже входили в западные ворота Лондона, а потом шли вниз по Тайберн-стрит по направлению к виселицам.
Тайбернские виселицы представляли собою три высоких столба, соединенные наверху крепкими бревнами. Они поднимались прямо средь дороги, огромные и зловещие, так что и пеший, и конный должны были их огибать. Они были такого размера, что целых три тюремных телеги могли подъезжать к ним одновременно. Там, на поперечных балках, висели трое недавно повешенных — мужчина, женщина и мальчик. Несколько деревенских женщин собирали корзины с едой — повешенные перестали дергаться, и можно было идти по домам. Вокруг столбов бегали и играли дети, жуя орехи и напевая: «Кто висит средь бела дня, не поймает тот меня!»
На перекрестке торговец шкурами распрощался со мною, показав, как добраться до Королевских ворот. Но поскольку я был оборванцем, меня пинками прогнали на конюшни, а потом на королевский угольный карьер позади Шотландского двора. Я стал грузить и носить уголь в дома неподалеку от Темзы. Изо дня в день я вязал дрова и сгружал бочки для небольшой пивоварни. Спал я, скрючившись под лестницей в пекарне и отгоняя портовых крыс размером с мастифов от брошенного мне куска хлеба.
Женщина, державшая пекарню, была валлийкой и любила поболтать. Хотя она почти не смотрела в мою сторону, мое молчание она воспринимала как повод заполнить его бесконечными рассказами о городских происшествиях. Тогдашний Лондон превратился в двухголовое существо, которое пыталось идти сразу по двум разным дорогам. Одна голова — это парламент, возглавляемый плаченными пуританами, чьи проповедники, не имеющие духовного сана, брали себе имена вроде Славься Боже Голодных. Эти самые пуритане разбивали золоченые алтари, считая их атрибутами идолопоклонства, а на их месте ставили грубо сколоченные деревянные столы для просфор. Второй головой были король со своей женой-католичкой и архиепископ, который заставлял каждого англичанина читать составленный им молитвенник. Плюнув в огонь, женщина из пекарни с горячностью восклицала: «Скоро королевская жена заставит нас запекать кровь своих новорожденных младенцев для облаток на свою мессу!»
Однажды ранним июньским утром, когда начался отлив и от мокрых камней несло запахом выгребных ям, меня пинком разбудил портовый стражник и велел идти на конюшни, чтобы помочь навесить дверь.
Было совсем рано, и туман еще не развеялся на Шотландском дворе, но в каждом дверном проеме стояли работники и подмастерья, ждавшие, как оказалось, именно меня. Тут же толпились каменщики, носильщики и кузнецы, ухмыляясь в кулак и тыча в меня пальцем. Даже хозяин пивного погреба поднялся с постели. Из дома, где жили носильщики, расположенного у наружной стены, выскочили мальчишка и двое дозорных и бегом последовали за мной по Уайтхолл-роуд, а за ними толпой шли рабочие.
К западу от Уайтхолл-стрит располагался конногвардейский двор, с трех сторон обнесенный конюшнями. Там стояли шесть или семь гвардейцев в синих мундирах и коротких штанах, а с ними косоглазый дурачок с повязанным вокруг шеи поводком. Он был огромного роста, но лицом сущее дитя. Какой-то гвардеец, увидев толпу, подошел ко мне. В одной руке у него были узда и удила, а в другой короткий хлыст.
Расхохотавшись, он обратился к приятелям:
— Теперь, посмотрев на валлийца, я поднимаю ставку. Десять шиллингов, если мой дурак переплюнет вашего.
Он остановился совсем рядом со мною и, подняв узду, сказал:
— Ну, давай, коняга, наклони голову и возьми это в зубы. Клянусь, если будешь бежать быстро, я лишь чуть-чуть пощекочу тебе шею хлыстом. Выиграешь — получишь шиллинг.
Он поглядел на меня, склонив голову набок, и, когда я не двинулся с места, неуверенно улыбнулся:
— Ну-ну, возьми удила, а потом поможешь мне тебя оседлать.
Опустив уздечку, гвардеец тяжело вздохнул, давая понять, как его утомило мое молчание, а после хлестнул меня, так что на груди остался след.
— Да, — протянул он, — этого, похоже, придется выхолостить.
Он собрался стегнуть меня по бедру, но я схватил его за пальцы и так сжал, что они затрещали. Потом поднял его и подвесил за мундир на большой крюк, торчавший из стены конюшни. Двое его людей в кирасах, вооруженные саблями, набросились на меня, но я уложил их на месте, и они валялись, как выброшенная на берег рыба. Вдруг раздался громкий воинственный голос: «Прекратить безобразие/» — и крепкий человек средних лет, с красным обветренным лицом, широким шагом вышел во двор, расталкивая стражей и подмастерьев. Взмахнув несколько раз руками, он заставил часовых поднять пики. Гвардеец, которого я повесил на степу, был снят, а толпа потихоньку разбрелась по своим делам.
— Так-так, — угрожающе заговорил крепыш, наседая на меня, — откуда ты такой взялся? Почему бьешь моих людей? Я капитан Ллвевелин, и я насажу на пику твою башку, прежде чем ты успеешь дочитать молитву. Отвечай немедля!
Услышав его доброе валлийское имя, я передал капитану письмо от капрала Джоунса и стал ждать, пока он его не прочтет. После нескольких возгласов удивления капитан обнял меня, как обнимают пропавшего и вновь обретенного сына, и в тот же день меня приняли в Королевскую гвардию.
Все лето я учился пользоваться пикой и мушкетом. Затем мне выдали латный воротник, нагрудник и шлем, а в руки дали пику длиной двадцать футов, на пять футов больше, чем у других часовых, так что я производил изрядное впечатление на обитателей Уайтхолла. Я стоял в карауле у дворцовых ворот, в том месте, где больше всего проезжало карет. На мне был красный мундир и сапоги, сделанные специально таким образом, чтобы мой рост превзошел семь футов. Мужчины и многие женщины специально приходили вечером к Королевским воротам, чтобы поглазеть на меня.