— Э-э-э, — протянул Барабанчук. — В том-то и дело, что сейчас функции и нету.
— Муру ты, гегемон, порешь, — опять зло сказал Бокарев. — Только я доказать не могу.
— И не докажешь, — подхватил Барабанчук. — Так, может, интеллигенция все прояснит?.. Молчишь. А, потому молчишь, что не знаешь. И я вот не знаю, не понимаю, зачем мы здесь, а следовательно, и не верю во все это…
После обеда, уставшие, с заиндевевшей щетиной, но довольные — норму выполнили — ввалились заготовщики Василия, а вскоре к ним в комнату вошел и он сам.
— Отчего такая канитель с участками? — спросил у него Гришуха.
— Э-э-э, — загудел тот своим басом. — Дело сложное. В управлении лесного хозяйства сидят не люди — звери. Так, по крайней мере, о них совхозное начальство отзывается. Срубишь лишнюю сосну — повесят! А в совхозе овечек кормить нечем — вот и давят друг на друга…
Узнав о том, что агроном не приезжал, а Гришуха с бригадой полдня как без дела, задумался.
— А ты вот что, — оживился он вдруг. — Ты к леснику иди. Этот лес его, и ему всех агрономов виднее. Он километрах в трех живет. Рядом с дорогой.
— Давай и я с тобой, — предложил Бокарев, поняв, что Гришуха собрался к леснику.
— Не надо, — сказал Гришуха. — Схожу один…
С Василием он не прощался: думал еще свидеться…
12
Дом у лесника был огромный. Вернее, это был не дом, а целая усадьба, состоявшая из различных пристроек и флигельков. Забора, огораживающего усадьбу, не было, и Гришуха еще издали заметил рядом с крыльцом собачью будку, а лишь подошел ближе, как звякнула цепь, раздался злобный, взахлеб лай и выбежали две собаки. Одна — низкая, тяжелогрудая — рвала цепь, хрипя от удушья и корячась на задних лапах. На другой не было даже ошейника, и она, испугав и удивив Гришуху, молча стояла теперь рядом, дружелюбно помахивая хвостом.
На крыльцо вышла женщина.
— Не бойтесь, — крикнула она, увидев, что Гришуха не решается идти. — Она охотничья, а эта — женщина замахнулась на злую — не достанет. Проходите.
В комнате, обставленной на городской лад, было тепло. В дальнем углу возился малыш, с желто-белыми, похожими на цыплячий пух волосами. На Гришуху он посмотрел выжидающе и с интересом. Женщина (ей было лет тридцать) сняла платок, поправила собранные в узелок, такого же цвета как у малыша, волосы и сказала, подставив Гришухе стул:
— Садитесь. Чего стоять? Вы к хозяину, наверное?
— Да, — сказал Гришуха. — Я по поводу заготовки хвои.
— А-а-а, — протянула женщина. — Из города, значит. А хозяина нет, но скоро будет… — Ну, чего пугаешься, — вдруг сказала женщина малышу. — Совсем одичал, — повернулась она к Гришухе. — Говорю своему: айда в Южный, а ему и дела нет — все по лесам да по лесам… Ну, чего пугаешься? Подойди к дяде и поздоровайся.
То ли от материнского приказа, а, может, от того, что он никого и не боялся, но малыш вдруг бойко — Гришуха даже не ожидал — подскочил, подал маленькую ладошку и сказал, шепелявя:
— Здравствуйте, а меня зовут Сережа…
…Через полчаса появился лесник — высокий и худой, снял ружье, оттер иней с пушистых усов, к самому потолку поднял бросившегося к нему сына… Выслушав просьбу Гришухи, покрутил головой, подумал и молча прошел в соседнюю комнату, откуда донесся неясный телефонный разговор.
— Вот что, мать, — сказал он, показавшись. В руках его Гришуха увидел теодолит. — Ставь чай, я пока прибор осмотрю. Попьем и в дорогу — помочь человеку надо…
По дороге (идти надо было с километр) лесник рассказал, что начальство решило отдать им молодой сосняк — прорубить в нем противопожарную просеку.
13
Визир — ось будущей просеки — делали вдвоем. В теодолит смотрел Гришуха, а лесник (его звали Семеном) лихо, в один прием валил сосенки, попадавшиеся под перекрестье, и с каждым ударом его топора, удлиняющего ниточку-просеку, на душе у Гришухи становилось ясней и покойней. Гришухе нравился Семен, нравились его неторопливость, его уверенность, понравилось, как Семен без лишних слов доверил ему теодолит, узнав, что Гришуха строитель…
За молодняком, их обступившим, высились громады мохнатых, темных елей. Гришухе они казались началом настоящей тайги, и за то время, пока Семен пробирался к очередному деревцу, Гришуха постреливал по «тайге» теодолитом, пытаясь что-нибудь рассмотреть.
— Все, — крикнул Семен, подняв топор. — С утра можете и начинать: более чем на полторы тонны хватит, — и пошел к Гришухе, ныряя по глубокому снегу.
Вдруг из-под ног Семена что-то с шумом выскочило, и заяц — пушистый белый комочек, петляя, побежал по ниточке-просеке.
— Заяц! Заяц! — закричал Гришуха и захлопал в ладоши, отчего тот прыгнул в сторону и, мелькнув в сосняке, скрылся.
— Напугали мы косого, — подходя к Гришухе, сказал Семен. — Вот напугали-то. А живья тут много. И зайцев и косуль. Хочешь посмотреть, где косуля лежала? Отдыхала бедняга. Тяжко им сейчас.
Они подошли, и Гришуха долго смотрел на лежанку с приталым снегом, на следы, глубоко уходящие под снег, но так и не смог представить, что вот тут, может, несколько минут назад лежало дикое, быстрое и такое для него далекое животное.
…Назад они шли не торопясь… Семен рассказывал о зайцах и косулях, и их хитростях, в общем-то несложных и понятных, о просеках и посадках, о жизни ясной и простой. И Гришуха, отзываясь на эту ясность, чувствуя ее в себе, старался остановить ее, удержать, но Южное с каждым шагом придвигалось все ближе и ближе, и все опять становилось сложным и туманным.
Утренний спор с Барабанчуком-занозой сидел в мозгу, и Гришухе хотелось вынуть эту занозу сейчас же, сию минуту, среди этого сосняка, молодо и чисто смотревшего на них, где каждое человеческое слово звучало так ясно, просто и понятно…
— Вы любите свою работу? — спросил он вдруг у Семена и остановился.
Ответил Семен не сразу. Сделал еще два-три шага и повернулся, по-смешному расставив свои худые ноги.
— Люблю ли? — переспросил он. — Хорошее это слово «люблю», да общее какое-то. Вот «не люблю» — это я понимаю, а «люблю»… Я «люблю» не люблю говорить, — Семен рассмеялся. — Вот как закрутил… А лес мне жалко. И зайцев жалко, и косуль. Как-то защитить их, бедняг, хочется… — Семен помолчал. — Ну, а если жалею и лес и зверье, и хочется что-то для них сделать, наверное, и работу свою люблю… А к чему ты все это спрашиваешь?
— Спор вышел с заготовщиком из моей бригады. Не верит он ни во что: ни в нужность нашей работы, ни в людей. Так и доспорились…
— Вот оно что, — взглянул Семен на Гришуху. — Спор вышел… Сам-то ты веришь в то, что делаешь?
— В общем-то верю, — не очень твердо сказал Гришуха. — Я чувствую, что прав, но увы… в спорах, кроме чувств и веры, нужны доказательства, а у меня их нет. Заявляет, например, спорщик о таком факте: командировка эта производству экономически невыгодна, и что же?! Я молчу… А почему? Да потому, что он прав! А для нашего управления, где и своих проблем куча — слаба еще организация труда, текучесть большая, каждый человек на вес золота, — это не выгодно вдвойне. Выбивают такие командировки управление из колеи, ритм нарушается… Словом, у вас тут на рубль наработаем, а дома убытков на тысячу… — Гришуха замолчал.
— Вот, значит, как городские на заготовку смотрят, — протянул Семен. — Из своих теплых сортиров, оказывается, на это дело смотрите… А я-то думал… — сдвинув худые ноги, Семен наклонил голову и, словно выискивая что-то, медленно двинулся по дороге.
— Но ведь и правда невыгодно, — сказал Гришуха.
— А разве всегда из выгоды исходить надо?! — резко полуобернулся Семен. — А случись с кем беда и помощь потребуется — до подсчетов ли тут, до доказательств? А разве не беда теперь в совхозе? Так что же вы приехали — выгоду искать или в беде помогать? А разобраться, так и не беда еще это — полбеды, а вот когда без овец останемся — вот тогда беда будет, большая беда и никакой экономикой здесь не поможешь!.. — Семен помолчал. — А что до недоверия, — продолжал он, — так оно зависит, из какого угла на жизнь смотреть будешь — жизнь-то развернуть и так и эдак можно. А иной и смотреть из угла не станет, а будет просто делать ее, и хорошо делать, без копаний всяких да особых разбирательств, и вот это уже куда труднее… — Семен замолчал, и всю оставшуюся часть дороги они прошли молча.