В стеклянную дверь автовокзала Прасковья посмотрела напоследок, чтобы поправить платок, потом подхватила сумку и направилась к трамвайной остановке. Прасковья не знала, куда нужно ехать, — адрес-то новый — заскочила в первый же попавшийся трамвай и сразу же вгляделась сквозь прозрачную перегородку в водителя: а вдруг Людка? За рулем сидела молодая девушка. Прасковья разочарованно отвернулась и спросила у какой-то женщины:
— Дамочка, не подскажете, где мне сойти, чтоб на проспект попасть?
— На какой проспект?
— На Свердловский, вроде.
— Так вы не на тот трамвай сели, — начала объяснять женщина.
— Абонементики приготовили для проверки, — раздался громкий голос контролера.
Прасковья всполошилась.
— Где же касса-то? Абонементик продайте, — попросила она у той же женщины.
Та развела руками:
— Нет у меня. Проездной.
Контролер была уже около них:
— Да я только что зашла, — сказала Прасковья, — не на тот трамвай села, щас найду абонемент.
Контролер безразлично взглянула на нее и произнесла бесцветным голосом:
— Штраф платите, три рубля.
— Какие-такие три рубля? — удивилась Прасковья, — не на тот трамвай я села.
— Нас не касается, — ответила контролер, проводя языком за щекой, — плати штраф, не то в милицию поведу.
— Деревенская я, — обратилась Прасковья за поддержкой к пассажирам, — не на тот трамвай села, а теперь — три рубля ей выложи.
Пассажиры заоборачивались:
— Да отпустите вы ее, она только что зашла.
— Нас не касается, — повторила контролер.
Прасковье все же пришлось вытащить кошелек, вместо рваной трешки она аккуратно положила туда квитанцию. Обидно было, что произошло с ней такое злоключение — но что поделаешь? Многолюдный, чужой город симпатий у ней и раньше не вызывал. «Да и без Федора зачем сюда сунулась», — ругала она себя.
Наконец нужный дом был найден.
Дверь открыл лохматый, заспанный парень, он не удивился Прасковье, которая еще раз посмотрела на конверт.
— Люда? — переспросил он. — Скоро придет.
Парень провел ее на кухню, где на столе стояла трехлитровая банка с пивом. Прасковья постеснялась что-либо спрашивать, молча сидела на табуретке, смотрела в окно. Долго сидеть на одном месте было непривычно — жизнь в деревне приучила к постоянным хлопотам, — поэтому час вынужденного ожидания показался ей вечностью.
Многие ребята из их колхоза стремились в город. Прасковья вроде и привыкла к этим разговорам, но они велись так, между прочим. И Людка, кажется, ничем не отличалась от своих ровесников, но в десятом классе вдруг резко переменилась: все ее мысли были об одном — в город. В деревне она себя чувствовала так, будто отбывала тягостную повинность. Прасковья заметила, как на производственной практике дочь обращается с коровами: брезгливо, резко выдергивая неполные ведра с молоком. Едва получив аттестат, тут же засобиралась в город. Прасковья с Федором проводили ее даже с некоторым облегчением: хоть и родная кровинка, однако сил уже не было смотреть на ее ленивую развинченную походку, на скучающее лицо, на молчаливое осуждение деревенской жизни. Их добротное хозяйство, которым они с Федором так гордились (а ты пойди, поработай, как мы), у Людки вызывало недобрую усмешку.
— Молочко-то пьешь и за стол сесть не брезгуешь, — выговаривала ей Прасковья.
— Горбатьтесь, горбатьтесь! — усмехалась дочь так, что Прасковье хотелось полоснуть ее по ехидному лицу тряпкой, которой вытирала со стола.
Она извелась вся, глядя на Людку. «И за что она нас так?» — сетовала горько, отводя душу с соседками. То, чем гордилась Прасковья, дочь низводила в порок. Младшие дети Прасковьи — Ленка и Санька — молча следили за этими баталиями, в споры не ввязывались, и за мать, вроде, обижались, и с сеструхой особенно не спорили. Они не принимали ничьей стороны. Хотя оба и собирались остаться в колхозе, жизнь им казалась полной надежд и неожиданностей — Санька учился в восьмом классе, Ленка — в шестом, — а мало ли как там обернется. К тому же уж очень им хотелось похвалиться по своей несмышлености: а у нас в городе сеструха живет. Да и надоело ютиться у случайных знакомых, когда выбирались в город. Проводили ее без слез, с каким-то даже любопытством: «Ну давай, сеструха, а мы поглядим».
От кого загорелась Людка этим желанием уехать? Считай, все ее подруги оставались дома, это уж потом многие разъехались. Прасковья думала, хоть Артемка ее удержит, да куда там! Когда она пошла в десятый класс, его взяли в армию — вот уж когда Людка наревелась. Его мать и то так не плакала. «Ты что, — говорила она Людке, — в армию парня провожаешь или по покойнику причитаешь?» Людка согласно кивала головой, утирала слезы с красного распухшего лица, на минуту умолкала, а потом — опять в рев. Артемка словно и не расстраивался, его почему-то еще не обрили, как других парней, и он сидел молча на одном месте, моргал большими воловьими глазами, словно все эти хлопоты его нисколько не касаются.
Тогда Прасковье казалось, что и не любил он особенно Людку, да и никого из девчонок не баловал своим вниманием. «Просто, может, пришло время невесту заводить», — думала Прасковья. Встречаться с Людкой он стал месяца за два до проводов, но тут уж показал себя дисциплинированным кавалером: приходил каждый день и гулял с ней до позднего вечера. Людка тогда и нарядами-то особенно не интересовалась, а тут как с ума сошла: это давай, то давай. Привезут в магазин импортные кофточки — первая бежит. Прасковья, что могла, то покупала ей, не корила, как другие матери, думала: девку одеть надо, невеста почти, ясное дело, хочет перед своим нарядной покрасоваться, сегодня он бегает к ней, завтра — кто его знает? — каждому невесту не хуже других иметь хочется, но даже если он и не обращал на это внимания — все равно, как перед парнем-то простушкой показаться?
Но Людка, видимо, во вкус вошла: Артемка уж первый год дослуживал, а она все по магазинам. Бабы на нее коситься стали: куда девку так одевают? Всю моду по ней измеряли, когда кому на свадьбу ли, на праздник какой платье надо сшить было, сразу к ней, а она разложит ворох журналов — и ну — говорит, только запоминай. Вот когда с ее лица скука сходила! И в город-то — не «дерёвней» уехала.
А в Артемку она была влюблена с пятого класса. Был он вроде и мальчик неприметный, тихий — девчонки в этом возрасте побойчей кого любят. У Людки до сих пор в столе лежит его старая фотография, добытая с боем у кого-то из одноклассниц. Фотография была коллективная, и она вырезала только Артемку. Маленький мальчонка, ничего особенного… И вот сейчас — парень хоть куда. А Людку вроде не забыл, частенько про нее спрашивает. Уж так жалко Прасковье, что такого парня Людка упустила. Спрашивала она у матери его, может, ей про них больше известно? — и та сказала, что Артемка ездил за Людой в город, но та обратно — ни в какую, его к себе звала, а он в город не едет. Три года уж прошло, как из армии вернулся…
Рано радовалась Прасковья, что у дочери «все, как у людей» — и в школе хорошо училась, и по хозяйству быстрая была, и парня в армию проводила — и вот, все насмарку! Рано, выходит, радовалась. Сидит теперь в этой незнакомой кухне с давно немытыми стеклами, с раскачивающимся столом, на котором пенится теплая вонючая жидкость.
Хлопнула дверь. Прасковья завертела головой: и то, Людка, да не узнать: в блестящем (ну что алюминиевая фольга) плаще, в легких туфельках на высоких каблуках, а на лицо поглядеть — вся изможденная. «Точно, болеет», — пожалела Прасковья.
Людка замерла на пороге, увидев мать, смутилась и зашла, не раздеваясь, на кухню. В руках она вертела зимнюю шапку, на которой болталась этикетка.
— Уж и завернуть-то не могла, — вместо приветствия Прасковья кивнула на шапку.
— Мама, зачем ты здесь? — спросила Людка, то ли смущаясь, то ли сердясь.
— Что-то рановато ты к зиме готовишься, — сказала Прасковья, опять кивая на шапку.
Людка промолчала, но машинально тоже взглянула на шапку.