— Прямо-таки недюжинный? — переспросила я.
— А ты думала, мы ведь тоже не лыком шиты. А ты, я слышала, теперь вышла на большую дорогу жизни?
— На большую дорогу? Грабить что ли? Ну ладно, расскажи, как у тебя дела. Как в школе?
— Да зарплату вот прибавили, все равно не хватает, у ребятишек денег нет, а по экскурсиям их водить надо? Ну вот, так все. И дефицитные вещи учителям давать стали. Тушенку там, кроссовки… Но это все мелочи. Главное, с ребятами у меня полный контакт. А ты куда после института? Тоже в школу преподавать?
Мое лицо невольно вытянулось:
— Как говорит мой знакомый: ну уж это вряд ли. Чтобы рассказывать детям о Фадееве, который в сталинское время посадил 99 писателей? Который отказался принять Цветаеву не только в Союз писателей, но и в Литфонд, который поражался ее необоснованным претензиям на жилплощадь, тогда как была «большая группа очень хороших писателей и поэтов», стоявших на очереди, а тут какая-то эмигрантка вернулась? А я, значит, буду говорить, как он расписывал подвиги комсомольцев? Как диктует школьная программа?
Лиза покраснела:
— Так что ж? Его произведение живет отдельной жизнью. И учит детей только хорошему. Он же искренне воспевал подвиг краснодонцев.
— Ну поехали, покатили. Что значит — отдельной жизнью? Я уже не говорю об его ложной эстетике, если для тебя даже жизнь писателя не аргумент. Значит, учить может кто угодно, лишь бы только хорошему?
— Жрать-то принесла что? — не выдержал Коля и покачал за хвост один из рыбных скелетиков.
Лиза всполошилась:
— Чайку, чайку сейчас организуем, я вот печенья купила, колбаски.
— Пойду, — сказала я, — дел еще полно. Может, забегу еще когда.
— А чайку?
— В другой раз.
— То есть как, может, еще забежишь? Обязательно зайди. Я тебя непременно должна познакомить с Алешей. Ты все поймешь. Это изумительный мальчик. Стихи у него — как капля росы — чистые, прозрачные.
— Ну хорошо, — согласилась я без энтузиазма, — приводи свое юное дарование.
На следующий же день я, отягченная чувством долга, лицезрела это юное дарование. Мальчишка мне не понравился сразу. Он сидел, закинув ногу на ногу, ежесекундно откидывая со лба спадающие волосы. Я со вздохом раскрыла потрепанную тетрадку, свернутую в трубочку: «Спасибо, ветераны, вам, что вы спасали землю нашу». Перелистала. «Любовь мне светит, как маяк, да и живу я как моряк».
— Значит, ты как моряк живешь? — спросила я.
— Ну это образно говоря, — с достоинством объяснил Алеша, немного смущенный моим непониманием.
Я почитала еще минут десять и возвратила ему тетрадку.
— Ну как? — сухо спросил он, терпеливо ожидая восторгов, с ничем иным он, по-моему, еще не сталкивался.
— Хвалят тебя? — поинтересовалась я.
— В общем, да, — с тем же достоинством сказал он.
— Тебе сколько лет?
— Четырнадцать.
— Бросай писать, парень. Если жизнь себе не хочешь испортить. У графоманов жизнь тяжелая. Им веселиться некогда. Вся жизнь уходит на то, чтобы рассылать свои опусы по журналам и на борьбу с редакторами. Иногда они, правда, в этой борьбе побеждают, но им этого мало — воодушевленные победой, они удесятеряют свой пыл — а дальше сплошные разочарования. Ты себе хочешь такую жизнь?
Алеша засопел.
— Ну вот и правильно, — одобрила я его пессимистическое настроение, — бросай это дело и занимайся футболом, музыкой. Рок любишь? Хэви мэтл? Скорпионс? И вообще не расстраивайся, литература приходит в упадок, а музыка — это то, что спасет мир. Все дело в многообразии ассоциаций. Ну так любишь рок?
— Нет, — едва не плача, выдавил мальчик, — я люблю классическую музыку.
— Та-та-та-та-та-та-та-та… — изобразила я жалкое подобие 40 симфонии Моцарта.
— Моцарт, — гордо определил Алеша.
— Классическая — это, конечно, хорошо, но все же в твоем возрасте нужно и рок слушать.
Лиза стояла в коридоре бледная, с прижатыми к груди руками, ни дать, ни взять — мамаша, ждущая сына с приемных экзаменов в институт.
— Ну как? — тревожно спросила она.
— Все в порядке, — я пожала плечами.
Лиза кинулась в комнату и через пять минут выскочила оттуда:
— Как ты могла? Как ты могла так обойтись с ребенком? Да ты знаешь — что ты в нем убила? Веру в светлое! Ты не его стихи оскорбила, а все то, что в нем есть чистого! Стихи он, может быть, потом и бросил бы писать, но зато бы приобщился к богатству художественного слова.
— Ну полно, — сказала я, — не надо в мальчике культивировать веру в то, что он самородок.
Я шла по вечернему городу, ругая на чем свет стоит свой приход к Лизе. Может быть, я и могла бы покривить душой в какой-нибудь другой ситуации, но тут… Мальчишку надо было одернуть — это будет лучше и для него, и для редакторов. «Редактора, редактора, — думала я, — не знаете вы, кому надо приносить букеты цветов за то, что вас избавили от очередного графомана». Мальчишка займется каким-нибудь общественно полезным делом, и все будет замечательно. В общем, я была довольна своей принципиальностью, жаль было только бедную Лизу, что она так расстроилась. Ну да ничего, она найдет себе какое-нибудь другое юное дарование.
Я шла по вечернему городу и не знала, что через десять лет имя Алеши прогремит в литературных кругах, и я, с удовольствием перечитывая его стихи, так никогда и не пойму, что этот поэт и есть тот мальчик, который пришел когда-то на встречу со мной, держа в руках потрепанную тетрадку.
Благодарим за покупку!
Стефка шагала по темнеющему городу, как больная, только что вставшая с постели, привыкшая к недвижению — жадно впитывала морозность зимнего воздуха, его вязкость под колючим шерстяным шарфом, отворачивала от ветра задубевшее неподвижное лицо.
Она быстро преодолела привычную полосу до метро, темной дырой разбивающего улицу на две половины, и, нащупав в кармане, дополна набитом мелочью, пригоршню монет, разжала грязную потную ладонь. Легче было бы купить «единый», но вроде проездной ни к чему, если каждый раз, когда она возвращается домой, карманы наполнены медяками. Даже когда случается недостача. Директор Владимир Наумович на десятчики морщился, а медяки и вовсе не брал, сгребал поближе к ней: «Это будешь нищих оделять». Он молча запирал полученные деньги в сейф, а если была недостача, небрежно говорил через плечо, сколько за ней остается, и она, забирая мелочь, так же молча уходила. Наумыч никогда не записывал, кто сколько должен, но она знала, что, несмотря на многочисленные расчеты в магазине, он помнит своих должников и суммы до копейки, хоть и любил повторять, что в магазине все у него построено на доверии, и каждый должен сам помнить свои долги. Если Наумыч был в хорошем настроении, он мог простить недостачу рублей в пять-десять, но чаще — наоборот, забирал пятерку «на такси».
Около метро на лотках торговали яблоками, апельсинами, и Стефку зло брало, что у них в магазине уже второй месяц ничего не было, кроме картошки, моркошки, свеклошки и квашеной капусты. То ли на базе — пшик, то ли Лешка, которому в принципе все было безразлично, за товаром не поспевал, хотя сам регулярно жаловался, что ничего не может притащить детям из фруктов, и жена постоянно ругается.
— Я — пофигист, — объяснял он, щадя ее слух и несколько видоизменяя себе название.
Вдобавок к Лешке Наумыч принял еще одного заведующего, в отличие от квелого Лешки — суетливого, но такого же бестолкового.
Продавщицы, переговариваясь в своем кругу, лихо сплевывали:
— Набирает, набирает себе Наумыч помощничков. Нас грабит, надо же деньги куда-то девать, делиться с кем-то.
Наумыч степенно выплывал из кабинета, осторожно неся свое тяжелое тело, и, задевая какую-нибудь из молоденьких продавщиц, лукаво косил воловьим глазом. Разговоры стихали, и все расходились по рабочим местам.
Нащупав пятачок и проходя мимо женщины, стоящей с вывешенными на груди проездными, Стефка ощущала неловкость, вроде как все люди, стекающиеся к метро, направляются к этой женщине, чтобы бросить монетки в ее ожидающую руку. Поэтому Стефка убыстряла шаг и ныряла вместе с толпой в ниспадающий поток эскалатора.