А потом снова улица, весь процесс начинается сначала. Хогарт запоминает, что именно он недооценил, фиксируя движение, жест, и заново тщится различить черточки в фигурах людей, те линии, которые потом отметит он на ногтях, чтобы свести сложнейшее впечатление к простой комбинации нескольких штрихов.
И вот розовощекий, небольшого роста господин с хорошо вычищенными пряжками на башмаках продолжает свои прогулки, бесцеремонно разглядывая людей, и никто не подозревает, что в мозгу его идет адская работа анализа, отбора, запоминания, выбора самого главного, того, что через несколько часов станет драгоценным импульсом для воссоздания мимолетного образа. И понятно, что, приходя затем на Сен-Мартинс-лейн с больной от напряжения, пылающей головой, полной мыслей и впечатлений, которые решительно не интересовали его коллег, вдумчиво штриховавших тени на животе все того же натурщика, Хогарт смотрел на однокашников свысока, но и с горечью, ибо чувствовал себя изгоем, чувствовал, что его не понимают и понимать не хотят. Он был, в сущности, совершенно один со своими странными теориями и системами; только в самом себе находил он поддержку. Быть может, именно тогда проявилось впервые в его характере мужество. Мужество быть самим собой.
Но он был, кроме того, очень молод и немножко собой любовался, и не только своим растущим и необычным умением, но и способностью озадачивать людей, сбивать их с толку. Он с удовольствием вносил смуту в тихие стены Академии, не забывая, впрочем, время от времени рисовать с натуры, понимая, что одними набросками ничему не научишься.
Вместе с тем крамольных идей, рожденных его красноречием на Сен-Мартинс-лейн, Хогарту показалось недостаточно. Он стал искать возможностей для совершения более сенсационных поступков.
МИСТЕР ХОГАРТ, МИСТЕР КЕНТ, СЭР ДЖЕЙМС ТОРНХИЛЛ И ЮНАЯ МИСС ДЖЕЙН
На этот раз он затеял скандал на целый Лондон. Скандал затянулся надолго. И, как обычно с Хогартом случалось, курьезные подробности этой истории несколько затмили ее вполне серьезную суть.
Не следует думать, что рисование на ногтях, рассуждения и споры, а также — временами — прилежное копирование натурщиков на Сен-Мартинс-лейн поглощали все время Уильяма Хогарта Напротив — большую часть дня он тратил на добывание насущного хлеба, на работу в собственной мастерской. Но миновали времена мистера Гэмбла и посудной геральдики. Хлеб он добывает художеством и чувствует себя от этого если и не всегда счастливым, то, во всяком случае, довольным.
Надо сказать, что художники, склонные к морализированию, редко увлекаются поисками новых пластических приемов. Хогарт же увлекался и тем и другим, часто сочетая все это воедино. И порой у него, как мы уже имели случай убедиться, получались очень любопытные вещи — как, например, «Пузыри Южных морей», хотя противоречий там не так уж мало.
А сам Хогарт? Никто еще не знает, что он вскоре станет знаменитостью, никто не пишет о нем в мемуарах, и уж подавно никто не интересуется тонкостями его душевной жизни. Его лицо на единственном автопортрете тех лет непроницаемо добродушно; ничто в нем не дает ключей к пониманию внутренней жизни художника, так непохожего на своих современников, а временами и на самого себя. Результаты его изощренных наблюдений над мимикой и жестами людей едва ли заметны в тех гравюрах, где, увлекаясь пафосом клеймения пороков, он становится более моралистом, чем художником.
Вот он режет гравюру «Маскарады и оперы», осуждая в праведном гневе дурные вкусы, царящие в искусстве. Его негодование благородно, он издевается над публикой, восхищающейся вульгарными зрелищами, над снобами, что сходят с ума от пения итальянской примадонны Франчески Гуццони, в то время как истинные ценности высокого искусства пребывают в позорном забвении. И чтобы это забвение показать, он рисует книги Конгрива и Шекспира, которые везут на тачке в лавку старьевщика. Все это чистосердечно, зло и даже забавно, но риторично до последней степени. Здесь начисто отсутствуют тревожные и горькие мелодии, что мерещились в «Пузырях Южного моря».
На этой-то гравюре и существует деталь, которая относится к началу упомянутого скандала в глубине, на роскошной триумфальной арке, над заколоченной дверью в Академию художеств стоит фигура мистера Уильяма Кента, знаменитейшего живописца и архитектора, кумира богатых заказчиков и знатоков, любимца гостиных и законодателя моды в искусстве. У ног Кента почтительно распростерлись Микеланджело и Рафаэль Сам же Кент выглядел одновременно торжественно и глупо, то есть глупо вдвойне. Нетрудно понять, какую реакцию вызвала эта гравюра у почитателей прославленного художника, не говоря уже о самом мистере Кенте.
Кент был, что называется, модным художником. Он был мастером, профессионалом, но искусство его представляло собою квинтэссенцию того стиля, который много лет спустя стали называть «салонным». Его картины отличались многословием, претенциозностью и ослепительным отсутствием вкуса. Все то немногое, что способно в высоком искусстве задеть буржуа, то есть эффектные приемы, лежащие на самой поверхности творчества великих мастеров, Кент внимательно изучал и виртуозно использовал, чем и стяжал себе в лондонском свете славу едва ли не прямого наследника Рафаэля. Он брался за все — архитектурные проекты, эскизы модной мебели и карнавальных костюмов, статуи и картины выходили из его мастерской в ошеломляющем количестве.
Несоответствие славы и влияния Кента истинным его способностям было бесподобно.
Хогарту это казалось в высшей степени противным, и он отважно бросился в бой с могучим врагом. Но почему именно с ним, ведь не один Уильям Кент заслуживал столь суровой сатиры, были и другие.
Об этом говорили разное.
Во-первых, конечно, говорили о низкой зависти. Ну как же не поговорить об этом, ведь такое объяснение просто просилось на язык! Особенно друзьям обиженного Кента. И спорить с этим вряд ли стоит: быть может, Хогарт и завидовал славе бездарного, но осыпанного почестями живописца, видя в этой славе великую несправедливость, и был прав. Но суть дела заключалась, разумеется, не в этом, а в том, что в фигуре Кента сосредоточилась для Хогарта вся пошлость современного искусства.
Говорили, однако, и другое. Нападение на Кента было следствием близких отношений Хогарта с художником Торнхиллом, давним недругом Кента. Это уже вопрос серьезный. И здесь придется сделать некоторое отступление.
Именно в том самом 1724 году, когда гравюра «Маскарады и оперы» появилась в продаже, Хогарт, окончательно бросив Академию на Сен-Мартинс-лейн, поступил в бесплатную художественную школу, основанную сэром Джеймсом Торнхиллом, тем Торнхиллом, чьи росписи в соборе святого Павла восхищали юного Уилли. В имени Торнхилла сохранилось и для взрослого Хогарта нечто возвышенное. Тем более что, и войдя в славу, получив первым среди английских живописцев право называться «сэром Джеймсом»[3], Торнхилл остался добрым человеком и не разучился видеть таланты не только собственные.
Недаром он открыл бесплатную школу, хотя был занят безмерно и уже не был молод.
В собственном своем доме близ Ковент-Гарден Торнхилл устроил нечто вроде мастерской времен Возрождения, где, работая вместе с учениками, открывал им постепенно секреты мастерства.
Торнхилл быстро оценил способности нового ученика, относился к нему с симпатией, а о Хогарте нечего и говорить — он сохранил детское восхищение знаменитым мастером. И это, кстати сказать, никак не свидетельствует о строгом вкусе и объективности Хогарта, ибо в конечном итоге сэр Джеймс хоть и был живописцем более серьезным, чем Кент, хоть и не был вульгарен и претенциозен, но все же оставался художником достаточно умеренных дарований. Однако, в отличие от Кента, Торнхилл не совершал постыдных поступков. Кент же совершал их с легкостью, благодаря чему часто выходил победителем в жизненной борьбе. Так незадолго до того, как появилась гравюра «Маскарады и оперы», Кент с помощью своего покровителя лорда Берлингтона перехватил у Торнхилла заказ на росписи в одном из залов Кенсингтонского дворца. Естественно, что сэр Джеймс не выносил Кента и завидовал его успехам, его гонорарам, его светскому блеску.