Так вот, и в портрете Мэри Эдвардс, и в других не видно желания приукрасить модель. Любопытно, что Хогарт вообще предпочитает писать лица, не отличающиеся правильностью, даже некрасивые — если, конечно, выбор зависит только от него.
Надо полагать, что светские прелестницы не очень стремились позировать Хогарту: слишком уж старательно отыскивал он в лицах черты не богинь, но смертных женщин, характер, а не мраморную безукоризненность форм. При этом — так часто случается у художников — его женские образы неуловимо сходны в чем-то, словно живописец последовательно и неуклонно разыскивает в каждом лице то, что особенно ему мило: нежную округлость щек, приподнятые чуть удивленно брови, полные губы, дрогнувшие в предчувствии улыбки. Эти лица редко печальны, в них светится ясное, слегка ироническое спокойствие и непременно, почти всегда — доброта. Возможно, что эти качества, которые Хогарт в женщинах всегда хотел видеть, в соединении с несомненным и пронзительным сходством и придают его портретам «хогартовское» своеобразие.
Разумеется, он отлично умел с собою спорить, на то он и был Хогартом, и тогда писал портреты, для себя несколько неожиданные. Он много потом жаловался на неприятную требовательность заказчиков и их неуемное тщеславие. Но, к сожалению, не так уж редко этому тщеславию уступал. И тогда, вознаграждая себя за вынужденную сделку если и не с совестью, то со строгим вкусом, упивался им же самим приукрашенной действительностью. Не легко поверить, что так поразительно, ангельски прелестны все четверо детей семейства Грэхэм со знаменитого полотна галереи Тейт; тут пришлось, наверное, считаться с непримиримой требовательностью родителей. Но зато сколько в полотне воистину ван-дейковского блеска, с каким артистизмом — где там первые «картинки-беседы»! — написаны розовые сияющие детские лица, как струится шелк изысканных оттенков, с какой радостной осязательной силой переданы хрупкие игрушки, не уступающие изяществом драгоценной домашней утвари. В эти годы пришедшее к художнику совершенное мастерство делает неотразимо привлекательными даже компромиссные его полотна. Наступило то счастливое время, когда кисть четко и безошибочно материализует мысль, когда ничто уже не в силах помешать возникшей в мозгу, увиденной внутренним оком сцене легко и точно реализоваться на полотне. В эти годы и начинает он новую серию картин. Самую знаменитую.
„MARRIAGE A LA MODE“
У каждого знаменитого художника есть произведение, чья слава не уступает славе самого создателя. Произведение, тотчас же появляющееся в воображении рядом с именем автора и связанное с ним тяжелой и прочной цепью традиционной ассоциации. Для Хогарта это, без сомнения, «Марьяж а ля мод» — «Модный брак», серия картин и, разумеется, гравюр, которую издавна принято считать его шедевром.
А что может быть труднее, чем в сотый, наверное, раз писать о том, что так хорошо известно? К тому же желание найти в биографии героя ее кульминацию способно толкнуть перо на освященный традицией путь. Тем более серия эта — явление и в самом деле замечательное. Так что, начиная рассказ о «Модном браке», следует вооружиться более всего терпением и беспристрастием, так как многолетний фимиам давно скрыл от глаз как истинную ценность картин, так и уже несколько однообразные приемы, многократно повторяемые Хогартом со времен Мэри Хэкэбаут.
Нет нужды намеренно отыскивать недостатки в картинах, где зрелое мастерство, опыт и вкус соединились, чтобы подвести итог долгим поискам, где артистизм и логика действуют в безупречном согласии и где вполне хогартовский юмор облекается в куда более тонкую и сдержанную, чем обычно, форму. Но не стоит забывать, что путь Хогарта крут и извилист, и что «Модный брак» — хотя и одна из самых блестящих его страниц, но все же — не единственно блестящая.
Итак, еще одна серия картин — шесть холстов, что ныне составляют гордость и украшение Лондонской национальной галереи, шесть холстов, известных всему миру, упоминаемых в самых что ни на есть кратких историях искусств и репродуцированных бесчисленное множество раз; шесть картин, отлично написанных и очень обидно высмеивающих уже не проституток и сводней, не жалких развратников и парвеню, а представителей «хай-лайфа», которых прежде Хогарт не решался задевать.
Правда, времена менялись, «хай-лайф» становился Хогарту все более знакомым, дома знати были для него открыты, а приходившая с годами мудрость учила угадывать обыкновенные человеческие страсти, смешные, трогательные или жалкие и в тех людях, чьи характеры были защищены от любопытных взглядов надменной корректностью, заботливо взращенной в Итоне или Харроу. К тому же наблюдения, почерпнутые во время создания «разговорных портретов», тоже требовали реализации. Он давно уже не делал набросков на ногтях, джентльмену его возраста и положения это едва ли пристало, но тренированный взгляд навсегда запоминал то, что по понятным причинам оставалось за золоченой рамой светского портрета. Кроме того, Хогарт и слышал в гостиных немало такого, что тешило его любопытство, вызывая вместе с тем естественную брезгливость.
Тут и наступает время, когда художник вновь — и На этот раз окончательно — теряет остатки доверия к нравственности и порядочности людей даже самого высокого круга. Оказалось, что ни изменение его собственного общественного положения, ни деньги, ни успех — ничто не способно защитить восприимчивый ум от горчайших разочарований. Задремавший было скептицизм просыпается вновь в неспособной к длительному спокойствию душе Уильяма Хогарта. И если первые мысли о «Модном браке», как можно судить по некоторым наброскам тридцатых годов, появились еще в пору создания «Карьеры распутника», то реальная, тучная, плодоносная почва для сатиры на высший свет возникла только теперь.
Хогарту шел пятый десяток. Он много знал, был мастером; он находился на той ступени художественной зрелости, когда самое время создавать значительнейшую вещь своей жизни.
Возможно, он понимал это: никогда прежде он не писал с такой тщательностью. Ограничил себя шестью холстами. И созданная им драма, уже по выбору событий, по развитию действия свидетельствует, что и — пьесы для своего мольберта Хогарт стал сочинять с мастерством профессионального драматурга.
Но откуда это название, почему «Марьяж а ля мод»[12] — «Модный брак»?
Говоря языком ученых-историков, денежная аристократия, буржуазия стремилась к привилегиям знати, а аристократия феодальная, лорды, герцоги и баронеты надеялись поддержать блеск тускнеющих корон плебейским, но, увы, таким обильным золотом разбогатевших коммерсантов. Обдуманный мезальянс стал могучим средством объединения сословий и, естественно, причиной многих разбитых судеб. Хогарт разглядел явление, тонко определяющее время. И если сюжет серии может показаться — и вполне основательно — банальным, то это происходит не от бедности фантазии художника, а от точно выбранной ситуации, где банальность — в природе события и оттеняет трагедию персонажей.
С первой же картины Хогарт вводит зрителя в атмосферу истинного «хай-лайфа», в великолепный дом лорда Скуондерфилда.
Поднята решетчатая рама высокого окна, за ним виднеется двор и недостроенный, в палладианском стиле флигель, на завершение его так и не хватило денег, тех проклятых денег, из-за которых приходится продавать старому лорду свой герб, имя и графский титул. И графская корона, словно эманация попираемой толстым кошельком фамильной чести, украшает с печальной и забавной настойчивостью не только балдахин над креслом, не только рамы картин, но даже костыль, даже скамейку для подагрической ноги лорда Скуондерфилда. Бесчисленные коронки растут на ветвях генеалогического древа, изображенного на пергаментном свитке. Это древо, на которое указывает выхоленный графский палец, начинается от Уильяма, герцога Нормандского, стало быть с незапамятных времен (одна веточка, впрочем, обломана, и короны на ней нет, что-то произошло не совсем приличное в далеком прошлом!). Но корон все равно много! И плата за них хороша — целая гора тысячефунтовых банкнотов и золотых монет на столике перед графом. Нет, недаром продается титул! Коммерсант с цепью лондонского шерифа, сидящий напротив хозяина в кресле (разумеется, увенчанном короной), уныло смотрит на уплывающее от него золото, едва не забыв, что у него в руке долгожданная бумага — «Брачный контракт досточтимого лорда виконта Скуондерфилда». Сам виконт — сын старого графа — с меланхолической улыбкой жертвы, вынужденной расплачиваться за легкомыслие отца, нюхает табак и смотрит не на свою нареченную, а на собственное отражение в зеркале. Невеста же, продев носовой платок сквозь обручальное кольцо, внимает обольстительному юристу мистеру Сильвертангу, уже оценившему прелесть девицы и не разделяющему предубеждения виконта против купеческих дочерей.