— Вот ты, голова, посуди, — поучал Паранин густым хриповатым голосом, — как могу научить тебя уму-разуму, если мои секреты всем давно известны, да и сам небось слыхал. Загвоздка вот в чем (объяснил этот фокус не я сам, а ученый человек, Сергей Ефремович Дементьев): оказывается, при черпании грунта я совмещаю до девяноста процентов операций, тогда как другие машинисты совмещают всего семьдесят, а то и того меньше. Смотришь на такого со стороны: как будто ловко работает, а в результате — пшик! Тут скопидомом нужно быть: каждую секундочку учитывать. Секунда вроде ерунда. А так по секундочке, по секундочке, глядишь, и час выиграл. Вот, скажем, машинист за час выполняет сто двадцать циклов. Попробуй сэкономь на каждом цикле по секунде! За сутки экскаватор сто двадцать кубометров лишних выдаст.
Дальше пошел разговор о десятых долях секунды при переключениях. Да, у хитрого чалдона Луки все было учтено. Оказывается, его бригада не тратила времени попусту даже в перерывах в подаче транспорта: разрабатывала удаленные от места погрузки участки забоя, укладывала руду поближе к железнодорожной ветке. Разработку забоя они вели короткими передвижками, не более трех десятых длины хода рукояти. Это исключало работу на больших вылетах ковша, когда бесполезно теряется большая часть подъемного усилия. Он так и сыпал, так и сыпал цифрами. У меня даже голова кругом пошла.
— Опять же учитывай время поворота платформы, — говорил Лука Петрович, — оно составляет ни много ни мало шестьдесят процентов продолжительности всего цикла. Это тоже объяснил Сергей Ефремович — с хронометром все выверял. С умом человек, ничего не скажешь. Ковыряешься тут, вроде и дела до тебя никому нет. А в прошлом году понаехало на наш рудник всякого люду ученого тьма-тьмущая, а с ними и Сергей Ефремович. Нагрянули к нам в забой, что тут было! И на кино снимали. Не нас, конечно, а как черпаем и весь процесс. Скоростная съемка. А еще такие приборы установили — осциллографы — без обеда не выговоришь! — значит, записывали работу электродвигателей. Ну, само собой, техническое состояние проверили. Из самого филиала Академии наук! Это тоже понимать нужно. Сергей Ефремович Дементьев, он нашенский, с Солнечного. Начальником карьера был. Потом решил по научной части пойти: уехал в тот самый филиал аж на самый Урал. Всего два года там был. А как вернулся обратно на Солнечный с экспедицией, посмотрел на все и говорит: останусь здесь — опостылела та ученая служба, хочу на своем руднике остаться. И остался. Добился-таки своего. А потом что-то не поладил с начальством. Замордовали его, должность маленькую дали. Ну, запил, конечно, с горя человек. А ведь каков! Не уехал… Мог бы опять в науку податься, а не уехал. Здесь, говорит, мое настоящее место…
Паранин совсем забыл о цели моего посещения, все сокрушался, что понизили в должности ни за что ни про что некоего Дементьева, у которого «котелок варит» не хуже, а то и лучше, чем у самого Кочергина. О Дементьеве говорил с любовью, даже с некоторым восторгом, словно о каком-нибудь былинном герое.
— А забота о нашем брате при нем была не то что теперь. Сергей Ефремович, он человек душевный. Он не то что каждого рабочего в лицо знал, а и всех их детишек. Ежели беда какая — не пройдет мимо. И не пустомеля. Пообещал — расшибется, а сполнит. Возьмем, к примеру, квартиры: хоть и не его дело, а и тут постарался — век ему обязаны! Чистый депутат от нас перед начальством, за каждого заступался. Зато ему и наше уважение и почет. Не делил на своих и чужих — все к нему шли, как к отцу родному, за всех старался. А культура, культура! С каждым за ручку поздоровается, о делах справится, житьишком поинтересуется. Бывало, встретимся, а он: «Ну как, Петрович? Говорят, сына в армию отправил? И то добро! Вернется молодцом, в институт пошлем: тут уж на меня можешь положиться. Зайди вечерком: выполнил твой заказ — привез из города набор лесок. А то в Россошинскую падь с ружьишками давай махнем, заприметил там копалух…» Каков, а? А что я ему? Ни родня, ни кум, ни сват.
Отведя душу, машинист наконец спохватился:
— Однако заболтался тут с тобой, ребята уж заскучали!
Поднялся и направился к экскаватору.
Я наблюдал, как он работает. Если раньше я считал Бакаева мастером своего дела, то теперь понял, что наш машинист не годится Паранину и в подметки. Подъем и поворот стрелы Паранин производил одновременно. Совершенно немыслимо было разбить цикл на отдельные операции — это был плавный, но стремительный полет: только что зубастый ковш с грохотом вгрызался в породу — какие-то мгновения, мелькнула перед глазами стрела туда-обратно, — и вновь ковш, лязгая, захватывает красные неровные куски. Машинист словно играл могучей машиной, делал с ней, что хотел, пробовал на ней ловкость, заставлял подчиняться малейшему движению своих чутких, проворных пальцев. Мне почему-то вспомнился Большой театр. Балет. Там тоже была плавность движений. Известная балерина, женщина уже немолодая, казалась почти невесомой. То была высшая техника исполнения. Я улыбнулся при этом воспоминании: слишком уж неподходящей была аналогия. Балет смотрел с интересом. Но сейчас испытывал истинное наслаждение, ни с чем не сравнимое. Старый Паранин с шишкой на лбу, морщинистыми веками и загрубелыми руками заставил меня понять красоту простого труда, раскрыл незнаемые возможности, и я, забыв, что нужно возвращаться в свой забой, стоял и смотрел и не мог оторвать взгляда от летящей стрелы, многотонной металлической стрелы обыкновенного экскаватора. И еще прояснилось кое-что: эта электрическая машина требует более высокой квалификации, чем однокубовый дизель-моторный «Ковровец», на котором я работал много лет назад. Все мои потуги выбиться в машинисты показались жалкими. Искусство, подлинное искусство — вот что такое мастерство экскаваторщика! А я, посидев несколько раз за рукоятками, уже вообразил, что все могу, все доступно. Лелеял мечту работать не хуже Бакаева. Но ради такой цели не стоило особенно усердствовать: Бакаев был просто рядовым, каких тысячи, безнадежно неуклюжим и несобранным. Да, пожалуй, можно потягаться с Бакаевым — этот час не за горами. Но Паранин человек особой породы. Гнаться за ним почти бессмысленно.
Вот трепещет на ветру красный вымпел. Сперва я не сообразил, зачем вымпел. А потом уразумел: сменная отметка! Вся бригада стремится к вымпелу, каждый живет одним стремлением: как можно быстрее дойти до вымпела, снять его и понести дальше. Это как игра, но игра, требующая предельного напряжения всех сил, нравственных и физических. А у нас вымпела нет. Теперь стало понятно, о какой цели говорил Юра Ларенцов на собрании…
Когда прощался с Параниным, он прищурил глаза, хитрые, немного ехидные, сказал:
— Захаживай. А Бакаеву наше почтение!
И я ушел. Скучно было возвращаться в свой забой. Шел, думал о паранинцах, дружных ребятах, сдержанных, снисходительно поглядывающих на «гостей» наподобие меня и, по-видимому, знающих какую-то свою особую правду жизни.
Дементьев… Кто такой Дементьев? Я уже третий раз слышу о нем. Почему Паранин с таким жаром говорит об этом человеке? Нужно обязательно взглянуть на него, а если удастся, то и познакомиться поближе. Может быть, он именно тот, с кем хотелось бы мне встретиться. Люди… Каждый интересен по-своему, у каждого своя необычная история. А людей на Солнечном сотни…
9
В бараке, куда нас недавно переселили из коттеджа, было большое оживление: суббота! У каждого нашелся приличный костюм, галстук. До блеска надраивали ботинки. Впервые я пожалел, что еще в Москве продал свой серый костюм. В свитере было жарко. Надел желтую футболку, погладил брюки, побрился. Поглядел в зеркало, остался доволен: лицо загорелое, кожа гладкая. Мешки под глазами пропали — свежий воздух сказывается!.. В Москве мне давали все сорок, а сейчас даже тридцати двух не дашь.
А в голове подспудно шевелилась мысль: может быть, встречу Катю… Да, мне хотелось снова встретить ее. Заговаривать не буду: еще вообразит, что навязываюсь, пользуясь тем, что были знакомы раньше. Нет, спокойно посмотрю и пойду дальше. Просто хочется убедиться: узнала или не узнала меня в тот раз? В конце концов, былое быльем поросло. Мы теперь совершенно чужие, и нам нет дела друг до друга. И неважно, что в семнадцать лет ее руки обвивали мою шею. Вряд ли она сейчас помнит все это. А березка с моими инициалами, вырезанными ее рукой, уже давно пошла на дрова. Просто любопытно через много лет вновь очутиться в знакомых местах, поглядеть на людей, которых знавал когда-то близко. Шумные города особенно меняют характер. Мне думается, что жизнь в городах намного сложнее, чем где бы то ни было, она требует железного здоровья, предельного напряжения всех сил ума, закаляет волю. Изо дня в день, из года в год студент высшего учебного заведения перегружает свою память фактами и фактиками, в течение пяти лет он прикован к столу, его лихорадит перед каждым зачетом, перед каждым экзаменом. Он почти не спит — некогда; посещение театров и музеев откладывает на будущее. Остается после института в Москве. Считает себя счастливчиком, если оставили, и тут снова попадает в плен бумажек и резолюций. А есть и такие: кладут все силы, чтобы остаться именно в столице, изворачиваются, пробивают дорогу с помощью дядюшек, папенек и добрых профессоров. Тут нужна воля, самоуничижение, дипломатия, гибкость. Всем нужно услужить, уметь изогнуться. Так мельчает человек, забывает, во имя чего все последние пять лет зубрил формулы, конспектировал тома, терпел лишения. Одним словом, железная воля, железный характер.