До конца смены я работал на экскаваторе. Бакаев не вмешивался. Он был хмур и задумчив. Когда я, порядком измочаленный, но радостно возбужденный, соскочил на землю, он только сказал:
— Поразмялся малость, и то дело.
За всю дорогу не проронил ни слова. Вечером писал письмо жене огрызком карандаша. На Юрку поглядывал исподлобья, не задирал, не читал нравоучений.
Ларенцов, подперев щеки ладонями, читал какую-то книгу. Я лежал на кровати, наблюдая за обоими. Нынешний день особенно был насыщен событиями, и следовало поразмыслить. Все казалось простым и понятным только спервоначала. Теперь я стал узнавать людей ближе. О чем сейчас думает Бакаев, что пишет своей жене? Семейный человек… Семья где-то за тридевять земель, а он здесь. Две дочурки, которых он, по-видимому, любит. Вот он уперся взглядом в стену, чуть приоткрыл рот, погрыз карандаш и снова застрочил. Что его заставило приехать сюда? Неужели только «длинный рубль»? А как он сердито сопел, когда его отчитывали рабочие! По-видимому, подобные стычки бывали и раньше. Но сегодня что-то особенно задело всех. Что?..
— Проклятая баба, — неожиданно громко произнес Бакаев, словно отвечая на мои мысли, и швырнул карандаш. — Как появится на участке, обязательно смуту внесет. Ведь норму-то выполняем. Какого еще черта? Нигде покою нет. А вы тоже хороши — как с цепи сорвались! Ну погодите, зажму вас, стервецов! Кровавыми слезами плакать будете…
Юрка молчит. Молодой, задиристый петушок. Он хочет быть независимым и обо всем имеет свое суждение. Что-то упомянул о Ленинграде, о целине. Закончил десятилетку. И каким ветром занесло его в таежные края? Милый, хороший мальчик… Наверное, скучает о маме, об уюте большой городской квартиры, обо всем том, что осталось далеко-далеко. Но характер есть характер…
Ночью я опять спал плохо. Временами мерещилось, что сижу за рукоятками экскаватора. Металась перед глазами стрела. Дрожала красная пыль. Я нажимал и нажимал педали. А потом внезапно возникла из мглы высокая фигура женщины в форменном кителе и фуражке. Женщина оборачивалась, серые с синеватым отливом глаза в упор останавливались на мне. Тонкая, вопросительно поднятая бровь, едва приметное движение лицевых мускулов… Узнала ли она меня?..
Еще с первых дней я внутренне был подготовлен к нашей встрече. Я никогда по-настоящему не любил Катю и даже в Москве вспоминал о ней редко. Я больше вспоминал пахучие сосновые ветки и мерный шум тайги. Так почему короткая встреча взволновала меня больше, чем можно было предполагать?.. Нет, не далекой юностью повеяло на меня. От прежней Кати почти ничего не осталось в этой высокой женщине. Может быть, меня поразили перемены, происшедшие в ней? Мы не подошли друг к другу, не пожали руки. Просто, естественно, как делают давние знакомые. Ведь сейчас можно и не вспоминать старые обиды. Годы, годы… Они совсем изменили нас. А возможно, она постеснялась или, вернее, не захотела в присутствии официальных лиц подойти, заговорить. Я же не мог подойти к ней. И здесь глупые условности мешали быть самим собой. А скорее всего, ей нет никакого дела до меня. За последние годы перед ее глазами прошли тысячи людей, интерес к ним постепенно угас, она очерствела, стала равнодушной к отдельным судьбам. Ведь ей приходилось заботиться об огромном коллективе, думать о хозяйстве целого предприятия, о технике, о производительности и других вещах, которые в конце концов вытравляют сердечность, заставляют быть холодным, рассудительным, официальным.
И все же хотелось верить, что она просто не узнала меня. Я испытывал непонятную горечь. Ведь все-таки это была Катя. Катя, с которой мы еще детьми спали на овчине, бегали по лесу, собирали игрушечные лиственничные шишки. Неужели только во мне до сих пор живет все это?
И когда я забылся тяжелым сном, мне привиделась прозрачная березовая роща, пронизанная весенним солнцем, и Катя, такая, какой я знал ее двенадцать лет назад…
8
На рудник Солнечный приехал писатель. Раньше здесь бывали артисты из Читы и даже из Иркутска, заглядывали областные поэты, наведывались пропагандисты — читали лекции о строении вселенной и об атомной энергии. Но приезд настоящего писателя из самой Москвы — событие из ряда вон выходящее! В забоях только и говорили об этом. На всех заборах и досках объявлений появились афиши, извещающие, что в субботу московский писатель Трифон Камчадал сделает доклад о состоянии и задачах современной литературы.
— Никогда еще не видал живого писателя, — сознался Бакаев и спросил у Юрки: — А какие книжки он написал?
— Что-нибудь да написал, — ответил Ларенцов уклончиво. — Читал, но что, не припомню. Вот, может, он знает, — Юрий указал на меня. — Тоже ведь из Москвы.
Мне хотелось «утереть» всем им нос, но сколько ни напрягал я память, так и не смог вспомнить ни одного названия произведений писателя Камчадала.
— Эх вы, темнота! — пристыдил нас рабочий Недопекин. — «Пылающие скалы» — толковая книжка. Еще когда в семилетке учился, читал. Про Камчатку. Ну, про любовь, конечно. Там такой ученый и Нонна. Здорово описал!
Уличенные в невежестве, мы прикусили языки. Про Камчатку… Камчадал… Наверное, псевдоним. За псевдонимом всегда скрывается что-то таинственное. Сразу видно, что настоящий писатель, — с псевдонимом!
— А если возьмет да про нас и напишет! — сказал Ерофей Паутов. — Ну, не про наш забой, а вообще…
— Ты бы, Паутов, хотя бы комбинезон сменил: латка на латке, а на самом ответственном месте дырка, потроха видно, — рассмеялся Бакаев. — А то занесут его черти в наш забой, глянет на тебя — опишет, а мне потом выговор влепят за твою мотню. Скажут: не провел разъяснительную работу. Да и вообще всем почиститься нужно, а то рыла ржавчиной покрылись.
Все были приятно взбудоражены, и даже смурый Бакаев шутил.
В самом деле, чем черт не шутит: заглянет столичный писатель на нашу площадку, начнет задавать замысловатые вопросы да все в книжечку записывать. А что он там пишет, кто его знает? Похвастать нашей бригаде пока нечем. Все вроде идет как и у других, и машинист как будто опытный, а на поверку ерунда выходит.
— Наведался бы ты к Паранину, поспрошал, как они умудряются по две нормы выдавать, — сказал мне Бакаев с некоторым смущением. Бригадир уже уверовал в мою сообразительность и, по-видимому, решил, что я смогу подсмотреть кое-что у передового машиниста.
Учиться никогда не зазорно, и я поплелся на другой конец уступа, где находились паранинцы.
Паранинцы встретили меня сдержанно. Состав только что ушел, и бригада устроила перекур. Сам Паранин, здоровенный мужик с шишкой на лбу и колючими ехидными глазками, прячущимися в морщинистых веках, молча указал мне место рядом с собой. Я уселся на ноздреватую бурую глыбу.
— Вы что, теперь в другую смену работаете? — спросил он язвительно, и глазки совсем скрылись в морщинистых веках.
— Да нет, зашел просто так. Познакомиться, посмотреть, как работаете.
Он хмыкнул:
— Заместо ревизора, выходит? Посмотреть, как работаем… Ну, смотри, смотри. Эй, Микола, угости соседа самосадом! — крикнул он своему помощнику. — У них сейчас бригада знакомиться разбрелась. Ну, Бакаев откалывает номера! Тут дохнуть некогда, а он гостей насылает.
Рабочие рассмеялись.
— Поучиться я пришел, Лука Петрович. Не ладится у нас.
Машинист посерьезнел, сдвинул брови:
— Тогда другое дело. А то, вижу, шляется человек, а чего шляется он в рабочее время, невдомек. Наука у нас нехитрая. Вот подкатит состав — гляди, подмечай. Чем богаты, тем и рады… Теории тут немного, а все больше практика…
Я видел фотографию Паранина на Доске почета. И там он выглядел не так, как в жизни. С фотографии смотрело окаменевшее лицо. Создавалось такое впечатление, будто воротник рубашки жмет Луке Петровичу шею. На самом же деле у Паранина были очень подвижные мускулы щек, голову в плечи он не вбирал, как то запечатлелось на фотографии. Вскоре я убедился, что он весьма умный собеседник и не такой уж ехидный, каким его все считали. Он сразу же понял, что мне нужно. Говорил неторопливо, с расстановкой. По-видимому, и раньше к нему обращались за советом. Рабочие расположились полукругом и тоже прислушивались к нашему разговору.