* * * * *
В месяц сафар года 1273
Да явит нам Бог свою милость и покровительство
Хаджи Вали
Моему сбившемуся с пути другу я мог дать лишь один совет: быстрее отправляйся в хадж. Я слишком хорошо знал, что последует. Весь караван-сарай будет теперь говорить только про эту ночь, про албанского башибузука, которому нет равных в злодействе, и про индийского врача, оказавшегося безграничным лицемером. Никто и не вспомнит, что чужеземный доктор многих лечил, ничего не требуя за свои труды. Его репутация была разрушена. Если бы он остался в Каире, ему следовало бы переехать в другой квартал. Как это понять? Такой хороший человек. И все равно, дьяволу удалось его заморочить, так что он отринул и почет, и уважение ради нескольких глотков алкоголя с сумасшедшим албанцем. Какое расточительство!
Кади: По-моему, довольно. Это отвратительно. И почтенный губернатор считает, что такие мерзкие писания помогают в поиске истины? Иных доказательств не требуется — его вера была просто маскарадом.
Губернатор: Если каждого, кому случиться порой выпить, исключить из числа истинно верующих, то община станет чрезвычайно невелика.
Кади: Такова, значит, сегодня официальная позиция калифата? Султан Абдул-Междид, по слухам, любит красный яд из Франции.
Губернатор: Я говорю о фактах. Даже здесь, в благословенном городе, как мне рассказывали, продается раки.
Шериф: А как мы можем этому помешать? Штрафы…
Кади: … весьма непоследовательны.
Хаджи Вали
Да, верно, я посоветовал ему не говорить, что он перс, потому что его повсюду встретят с презрением, а в Хиджазе, возможно, изобьют или даже убьют. Он послушно последовал моему совету, но разве из этого вытекает, что он всегда выдавал себя за кого-то другого? Впрочем, я так и не понял, за кого он себя выдавал. Он окутывал себя неясностью. Он говорил на множестве языков. Но передо мной притворяться было ни к чему. Я, конечно, видел, что он отступник. Нет, не в том смысле, о чем вы говорите, в это я не поверю. Он скрывал что-то другое. Он все время делал вид, будто принадлежит к шафиитской школе. Но это было не так. Видите ли, я понял, что он практикует такийя, как его научила его традиция. Вы сами знаете, шииты считают, что вправе скрывать свою истинную веру, при необходимости или при угрозе их жизни. Вот в чем дело. Он был шиитом. И точно — суфием. В остальном я не уверен.
Шериф: Ах, суфий, тогда понятно. Известно, что суфии воспевают вино.
Губернатор: Но это образ, всего лишь образ. Это еще не значит, будто они склоняются к греху.
Кади: А зачем же они выбирают столь порочный образ? Впрочем, его пьянство не имеет значения, раз он был шиитом. Проклятие — есть проклятие, его не удвоишь.
Шериф: Если он был шиитом и скрыл это не только от людей, путешествующих с ним, но и от своих читателей, это означает, что он все-таки совершил хадж как мусульманин, а не как святотатец, чего мы опасались.
Губернатор: Об этом пусть он сам разбирается с Богом. Самый важный вопрос для нас пока остался: был ли он шпионом? Впрочем, учитывая новые факты, возможно, вы правы в своей догадке, возможно, он поставлял своему начальству фальшивые данные?
Кади: Значит, мы будем засчитывать в пользу шиитам то, что они закоренелые лжецы?
Губернатор: Нам это было бы на руку.
Шериф: Без сомнения, они тоже любят священные города.
Кади: Причем любят так сильно, что хотели бы их контролировать.
Губернатор: Нам надо искать глубже. Этот Ричард Бёртон умеет мастерски хранить тайну, и это беспокоит меня. Подобные люди скрывают свои намерения и от самых близких. Даже от себя самих. Может, он все-таки был дервишем? Одним их них, идущих путаной дорогой. Но оставался ли он верен этой дороге? В одном месте он пишет, я примерно запомнил: А теперь я должен умолкнуть, ибо на тропу дервиша нельзя ступать под взглядами мирян. Говорит ли он здесь искренне? Или написал эту фразу, чтобы покрасоваться? Люди жадны до знания, которое от них скрывают. Подумайте: он все-таки открыто отказывается о чем-то рассказывать своим соотечественникам, а мы знаем, что британцы жадны до объяснений, как йеменцы до кхата. Он водит соотечественников за нос. Получается, он все-таки занимается такийя!
Кади: Похоже, он всех нас водит за нос.
Шериф: Богу лучше видно.
* * * * *
На следующий день он не верил собственным воспоминаниям. Как мог он такое устроить? Что за бес в него вселился? Он — замысловатое сплетение человека и демона, он носит в себе колоссального дезертира, высокого посланника черта, который делает подсечку, едва человеку удается сделать хоть три успешных шага. Впрочем, любой, дойдя до середины четвертого десятка, бывает многократно разочарован собой. Зачем дожидаться чужого недоверия, когда он может сам себя разоблачить. Произошедшее постыдно, и все-таки он даже горд. Он был излишне самоуверенным, бесстрашным, а страх посоветовал бы, что надо обходить стороной дьявола. Сидящего внутри. Это трудно. Теперь, на следующее утро, в комнате, со всех сторон, казалось, осаждаемой буйным городом, он ощущает надвигающийся страх, как боль от долговечной раны. Страх собственного неподконтрольного, непредсказуемого поведения. В Каире многое может сойти с рук, но в Мекке он разом потерял бы все. Устраивайся поудобней, страх, ты мой желанный спутник. Хаджи Вали прав: разумнее покинуть город как можно скорее. Падший врач станет увеселением всего квартала.
* * * * *
Потребовался долгий день в пустыне, чтобы освободиться от города и от унизительного воспоминания. Ему казалось, будто горизонт, навстречу которому он скакал много часов подряд, полон обещаний; ветер и движение возбудили его чувства, заточенные теперь как нож. Пустыня была покалеченным краем, суровой руиной, барханы в извилистых прорезях — как скорлупки грецких орехов, но она окрыляла шейха Абдуллу, и ночью на привале он чувствовал себя более живым, чем был на рассвете, во внутреннем дворе караван-сарая, когда вместе с другими паломниками направил дромадера в переулок отъезда. Хаджи Вали и шейх Мохаммед проводили его до городских ворот. Их любезные жесты прощания ненадолго опечалили его необходимость разлуки. Они попросили о молитве у гроба Пророка и осыпали благословениями своего друга, ученика. Он не мог досыта наглядеться на скупой пейзаж, на иссиня-черную горную породу, изменявшую цвет, когда они приближались. В ущельях ему казалось, будто он заглядывает во внутренности скал, жилы, пласты, узлы; нарастание, за которым не мог наблюдать не один человек. Земля в пустыне была обнажена, а небеса — прозрачны. Он наслаждался, ощущая собственное тело, его одеревеневшие мускулы и боль, какая предшествует привычке. Они пересекли несколько вади, речные русла светлого песка, широкие, как размывающие их потоки, и пустые, где не было ничего, кроме засохших воспоминаний. До Суэца было три дня пути, но эти три дня, предчувствовал вечером шейх Абдулла, снова пробудят в нем дух жизни. Он был уже готов. Трудности были желанны, равно как и опасности, почти не грозившие на этом отрезке, но поджидавшие в пустыне Хиджаза. Каир последнее время докучал ему. Наконец-то можно сбросить ханжескую шкуру врача, он мог снова стать человеком того склада, который вызывал его восхищение: прямой, великодушный, целеустремленный. Он осмотрелся, наблюдая за таким естественным дружелюбием у каждого костра. Цивилизация осталась позади, не осмеливаясь высовывать нос за городские ворота; через несколько дней спадет оцепенелая вежливость, скованное поведение. Если бы это не было совсем уж немыслимо, он взобрался бы сейчас на холм, у подножия которого расположился их лагерь, и проорал бы о своей эйфории всему миру, в ожидании эха, подтверждения. Вместо этого выпил крепкий кофе. Иных стимуляторов не нужно. Одна лишь мысль об алкоголе была ненавистна. Интересно, чувствовал ли то же самое албанский башибузук, когда возвращался на службу в Хиджаз? Аппетит вырос, он проглотил пищу, которая еще вчера показалась бы ему несъедобной. Потом лег в песок, в лучшую из всех кроватей, укрытый целительным воздухом. Он лежал с открытыми глазами, пока, дрожа, не пропал последний искусственный свет лагеря и ночь не забрала землю к себе в рот.