— В нашу дыру ревизор какой-то приехал. К нам и вдруг ревизор — понимаешь ты эту ерунду? Филипп Савельевич, конечно, явился к нему в полном параде, при шпаге, на петличках одна полосочка — титулярный советник ведь теперь, ротмистр! Вошел, бодро, прямо, красота танцмейстер, хоть сейчас «Жизнь за царя» с мазуркой ставь! А назад, за дверь вытанцевал, как курица из ведра: даже волосы на лбу взмокли! Чинуши к нему: — что такое, что случилось? — спрашивают. А тот как потерянный. И шепотком эдак — «кукареку какое-то велел подать!» — Лазо задрыгал ногами от смеха. — А это кукареку — курикулум вите оказалось!!.
— Довольно, довольно!!. — запротестовала Нина Павловна. — Почтмейстер премилый человек, все его очень любят!
— Мамочка, я первый его люблю! — воскликнул Лазо. — Но ведь нельзя же не рассказать правды: Бог правду любит! Ведь меня иначе священник к причастию не допустит?!.
День промелькнул незаметно.
Разумеется, я не забыл заглянуть на чердак и в амбары и, как почти повсюду, наткнулся в них на многое интересное: была там и кое-какая старинная мебель; на чердаке, в небольшом горбатом сундучке отыскались связки писем от времен императрицы Елизаветы, Екатерины II и Александра I. Мыши устроили из них себе гнездо, и добрая треть пачек оказалась обгрызанной, а часть и совершенно превращенной в мелкую труху. Среди безнадежно испорченных связок имелась одна, состоявшая из семи отдельных тетрадок в обертках из плотной синей бумаги и исписанных четким, убористым почерком конца восемнадцатого века. От всех них уцелела — и то в виде бахромы — только верхняя третья часть; на первых листах каждой тетради имелся следующий, крупно написанный титул: — «Приключения и жизнь майора и кавалера Андрея Денисовича Лазо, описанные им для своей фамилии касательно службы при его светлости, князе Потемкине-Таврическом, о злоключениях от Емельки Пугачева, о большом пожаре Москвы и протчем».
Нельзя передать, с каким огорчением и обидой я рассматривал жалкие клочья драгоценного документа. Я даже не сказал ничего своему спутнику — он ответил бы только смехом… Извлечь из записок что-либо, кроме отдельных фраз, было невозможно, и я положил остатки тетрадок обратно в сундучок.
Все уцелевшее от семейного архива было мной и Лазо унесено вниз и там поступило в мое полное обладание. Удовольствие, с каким я принял этот подарок, привело хозяина в восторг.
— Милый, а ты старые сапоги не собираешь? — вопил он на весь дом. — У нас их миллион валяется! Пантофли бабушкины целы: она ими по щекам своих горничных шлепала! Редкость, античная вещь!.. По ночам явления производят: оплеухи около них щелкают!
Ужинали мы на открытом балконе, под звездным небом. Ночь стояла черная. Маяками горели на столе две свечи в круглых стеклянных колпаках на высоких тонких подножках. И казалось, что мы сидим в ладье, а кругом раскидывается темный, беспредельный океан. Где-то на берегу его светился одинокий, желтый огонек — окно людской избы. Балкон висел над двором; внизу паслись лошади. Ни их и ничего вообще видно не было, но чувствовался запах конского пота, доносился хруст травы и фырканье. Раздалось звонкое ржание.
Лазо перегнулся через перила.
— Почему табун до сих пор не гонят? — закричал он во всю силу своих могучих легких.
— Счас погонят!.. — отозвался кто-то со двора. — Вечеряют!.. Антон из городу запоздал.
Хлопнула дверь, послышались торопливые шаги. В бездне внизу зашевелились люди; желтое пятно окна то и дело закрывалось двигавшимися тенями. Выстрелом из пистолета щелкнул в дальнем конце бич. «Готовы!!.» — прозвенел совсем юный голос.
— С Богом! — напутствовал Лазо.
Затопотали сотни копыт: волнами и пятнами белой пены всколыхнулась чернота внизу. Гул стал удаляться и таять среди тишины. Безмолвие заворожило мир.
— Как хорошо!.. — тихо проговорила Нина Павловна.
— Ночь с настроением!.. — сказал Лазо, встав со стула и потягиваясь. — Настраивает ко сну!..
Мы разошлись по своим комнатам. А через какие-нибудь четверть часа я вернулся назад и долго сидел один среди темноты и тишины.
В людской погас огонь. Но кому-то, видимо, не спалось, как и мне: внизу сдержанно тренькнула балалайка, потом вполголоса пробренчал нехитрый мотив, и, будто испугавшись своей смелости, смолкла…
VI
В одиннадцать часов утра у подъезда стояла щегольская коляска и тройка коней, подобранная знатоком и любителем. В корню красовался могучий, широкогрудый буланый жеребец с черными хвостом и гривой и с белым пятном на лбу; пристяжками были два сухих и мускулистых рыжих донца.
На козлах сидел молодой здоровенный кучер с едва наметившимися темными усиками; на нем была малиновая шелковая рубаха, черная плисовая безрукавка и круглая шапочка с павлиньими перьями.
Мы простились с милой Ниной Павловной и уселись в коляску. Кучер подобрал вожжи.
— Трогай!.. — приказал Лазо. — Не скучай, скоро вернусь!!. — прокричал он, обернувшись назад.
Нина Павловна не шевелясь смотрела нам вслед.
Мягко и густо залился под дугой колокол; покачиваясь, как в люльке, мы вынеслись за ворота и почти сейчас же попали в деревню. Кучер с силой сдерживал пристяжных; настороженные и нервные, они свернулись почти в кольцо и, кося глазами, скакали около коренника. А тот, самоуверенный и мощный, чуть покачивался со стороны на сторону и мерил дорогу ленивой по виду, но машистой рысью.
Избы быстро бежали мимо, и мы выехали за околицу. Впереди, приблизительно в полуверсте, путь наш пересекал «большак», обсаженный развесистыми, старыми ракитами.
— Сколько до города? — спросил я.
— Двадцать верст… — ответил Лазо. — Здесь дорога дрянь, а вот выедем на тракт — покажу тебе, какова эта тройка!..
Давно опустели наши большаки! Широкой стошаговой зеленой полосой искрестили они Русь по разным направлениям, и только изредка встречает теперь глаз на них пешехода, подводу и еще реже обоз… Кое-где в северных губерниях еще стоят у них, потемнелые и покосившиеся, высокие деревянные дома и строения — былые постоялые дворы, но и они пустуют и, ненужные никому, доживают последние дни. В Орловской губернии их уже нет давно.
Ни одно государство в мире не имеет таких дорог, как наши большаки: есть на них, где разминуться хоть двадцати тройкам, есть, где выбрать нераскисшее место в распутицу!
На большак мы свернули вправо и, что по раскинутому полотну, покатили по низенькой травке вдоль канавы.
— Ну-ка, Матвей?.. — произнес Лазо и встал, держась за ободок облучка.
Руки кучера разом подались вперед.
Словно вихрь подхватил коляску и помчал ее в синюю даль. В ушах засвистал ветер, колокол бил тревогу, пристяжки несли карьером.
— Сыпь!.. — крикнул, входя в азарт, Лазо. — Грабят!.. Сыпь!!. — завопил он во все горло и замахал рукою.
Пристяжные обезумели. Коренник, с развевающимися пышными хвостом и гривой, ураганом летел над землей. Но он помнил свой долг и, не давая сбить себя с рыси, нет-нет и отваливался назад, упирался всеми четырьмя ногами и заставлял пристяжных протаскивать себя несколько шагов.
Есть что-то упоительное в такой езде! Захватывает дыханье, чувствуешь себя птицей, кажется — весь мир вдруг разверзся кругом и все в нем твое, для тебя.
Три верстовых столба мелькнули друг за другом, и кучер стал сдерживать лошадей. Лазо опустился на свое место.
— А?! — только и спросил он. Ноздри его раздувались, глаза блестели.
— Чудесно!! — ответил я. — Но коренник у тебя прямо восторг.
— Боярин-то? Еще бы! Умница: ни за что не даст разбить пристяжкам; коли взбесится — на круп сядет и так и везут его с полверсты! Все дороги в уезде знает. Ночью и не правь им — сам все найдет!
— Цены нет жеребцу!.. — отозвался с козел Матвей. — Одно слово — Боярин!
А могучий Боярин, только что птицей пронесшийся три версты, прядал ушами, потряхивал густой гривой и, весь красота и сила, шел раскачкой, за которой только почти во всю прыть поспевали лихие донцы.