— И не лень вам из-за каких-то книг сотни верст колесить? — заявил он.
— Наоборот, это чрезвычайно интересно! — ответил я. — Мои поездки — калейдоскоп красоты и впечатлений!
— Хороши впечатления! — с насмешкой произнес Раев. — Постоялые дворы, клопы, грязь… Или вы еще сей прелести не вкусили?
— Вкусил. Но ведь это же мелочь, пустяки, на следующее утро все забывается!..
— Ну, ну!.. — Раев отправил в рот большую круглую ложку с супом.
— А вы не коллекционер, не собираете каких-нибудь вещей? — осведомился я.
— Я? — удивился Раев. — Нет, не грешен! И зачем, для кого собирать: для благодарного потомства? — в голосе его прозвучала явная насмешка.
— Разумеется, прежде всего для себя, для собственной радости! А потом, может быть, сложится польза и людям.
Раев покончил с супом и отодвинул от себя тарелку. Лакей принял ее; он все время стоял облокотившись на выступ дубового буфета и пялил на нас немигающие и тусклые, совиные глаза.
— Для себя — это я еще понимаю!.. — сказал Раев. — А что касается потомков, то думать о них — занятие праздное!
Лакей поставил перед нами блюдо с большим, отлично зажаренным куском телятины. Мы занялись ею.
— Почему праздное? — поинтересовался я.
— Да они уж во чреве матери о собственных благополучиях думать начинают! Нам-то еще чего сдуру из себя удобрения для этих будущих жуликов изображать? Нет-с, этот лепет не для меня!
— Ну уж это вы очень резко…
— Резко?
Раев уставился на меня. — А вы в каком веке живете?
— В начале двадцатого…
— Новый символ веры знаете?
— Не слыхал о таком.
Раев слегка поднял короткий указательный палец: — «Подложи свинью ближнему твоему!» — заповедь первая и главнейшая. — «Тащи, что можешь», — заповедь вторая. Остальные все подходящие!
Я улыбнулся. — С такими заповедями далеко не уедешь!
— Не знаю-с… А что мы едем на них во всю прыть, факт бесспорный!
Раев говорил с полным убеждением, без малейшего следа шутки в голосе.
— А еще десятка два лет — и совсем по каторжному кодексу жить будем!..
— Вы, я вижу, большой пессимист!.. — заметил я.
— Отнюдь нет! Жизнь люблю и приемлю. Но жизнь, а не разные мерехлюндии. Не человечество ненавижу, а любовь к нему: фарисейские слюни это, и ничего больше!
— Вы что же, сторонник Эпикура?
— Сторонник я прежде всего свой собственный: философов я не признаю и не читаю! Я практик-с и ничего полезного в толченьи воды в ступке не вижу…
— А христианство вы признаете?
— Еще бы. Разумеется!
— Так ведь и оно же философия?
— Оно — боговдохновение!.. — внушительно произнес Раев.
— Не грабьте землю в пользу Бога: он в этом не нуждается!.. — возразил я. — Чем лезть прямо на небо, поищемте сперва, нет ли на земле корней христианства? И увидим, что оно не что иное, как мозаичная икона, дело рук, может быть, десятков величайших философов!
— Ну, это тоже уже философия! Представим расхлебывать ее попам!.. — прервал меня Раев. — А в лошадях вы толк понимаете?
— Не особенно.
— Жаль! А то бы я вам свой конный завод показал: моя гордость!
— Я бы предпочел посмотреть вашу библиотеку.
— Ничего в ней особенного нет: лошади у меня лучше; выписывал книги не для подбора, а то, что лично мне требовалось.
Обед кончился, и хозяин поднялся вместе со мной в мезонин, состоявший всего из одной обширной, двусветной комнаты. У двух глухих стен ее стояло четыре больших шкафа; сквозь стеклянные дверцы их виднелись плотные шеренги переплетенных книг. Середину комнаты занимал квадратный лестничный люк, обнесенный желтою оградой; по обе стороны его, у окон располагались мягкие кресла и пара круглых столиков, заваленных газетами и свежими номерами журналов. Над ними спускались две висячие лампы с абажурами из тонкой зеленой бумаги.
— А рукописи у вас имеются? — спросил я.
— Есть… Там они, в крайнем шкапу! — отозвался хозяин, кивнув вправо.
Я отворил указанные дверцы. На нижних полках лежали запыленные картоны и связки с бумагами и письмами.
— Эти не интересны!.. — проронил Раев, увидав, что я взял в руки один из картонов, — там мои маранья…
— Вот как? так вы писатель? в каком роде? — заинтересовался я.
— В прошлом. Есть возраст, когда все люди писатели!
— Но все же, беллетрист вы были, поэт или ученый?
— Просто дуралей: мечтал одно время о такой глупости, как слава!
— Почему же слава глупость?
— А что же она иное? Вы можете мне разъяснить, в чем именно она заключается?
— В том, что вас будут помнить и знать десятки поколений…
— Да чхать я на них хотел! Мне-то какой прок от того? Я буду гнить и ничего ощущать уже не буду! И что значит помнить? Что назовут моим именем скакового жеребца или борзого кобеля? Слуга покорный, благодарю за честь!.. Вон у меня на конюшне Дон-Цезар-де-Базан[42] стоит, а кто такой был настоящий де-Базан и чем он знаменит — ни одна душа в губернии не знает: жеребец, мол, раевский и все тут! Раев грузно опустился в кресло и вдавился в него. — Вздор-с, химера!.. — закончил он. — Вечности нет ни для чего; земля и та исчезнет в свой черед!
— Так-то оно так, но ведь если эту мысль принять за исходную точку — всему бы конец пришел, и цивилизации, и прогрессу!
— Да разве они существуют? — как бы изумясь спросил Раев.
Я с таким же изумлением уставился на него. — Как, по-вашему человечество не прогрессирует?
— В чем же вы этот прогресс приметили? Скульптура — что за две тысячи лет до Рождества Христова, что теперь — одна и та же, даже хуже стада; зодчество греков, римлян, Ассирии и Египта не превзойдено; писатели их тоже; философы не вашим Соловьевым чета, «оправданий добра» не писали; общественное устройство — да где оно выше греческого? Законы — им весь мир до сих пор у римлян учится! Даже Пушкин — разве он выше Гомера, или хотя бы автора «Слова о полку Игореве»? В коем же черте прогресс-то ваш сидит? Жизнь видоизменяется, но не улучшается!
— А пар, электричество, а телефоны, наконец — самое главное — взаимоотношения людей и их правовое положение в государстве?
Раев вытянул вперед ноги, положил на них длинные руки, задрал вверх бородку и загоготал.
— Ох, и чудак же вы! — ответил он, перестав смеяться. — Это вы про эгалитэ, фратернитэ и либертэ что ли?
— Вот именно!
— Да где же вы их в действительности-то видели? В рай, что ли, на черте верхом съездили? Ведь это все только для дураков на пятифранковиках начеканено! А ваш телефон и электричество потому не были выдуманы древними, что надобности они в них никакой не ощущали!
— Ну, а насчет науки вы какого мнения? И в этой области по-вашему ничего не сделано?
— В науке сделано, верно, и именно в ней одной! Но ведь она удел десятков человек, в своем роде гастрономия и в примере для всего человечества идти не может. Это как бы иней от дыхания мозга человека: накопление его — дело времени.
— И все-таки нравственный уровень людей значительно повысился! — возразил я.
— Хо-хо-хо!.. — раскатился Раев. — А ежегодные сотни томов справок о судимости видели? А воровство кругом, от министра до приказчика? А разбойники пера и мошенники печати? А окружающие друзья-приятели? Рубля никому в долг поверить нельзя!
— Согласен, все это прежнее! И все же человек перерождается духовно: уже нет ни рабства, нет цирковых убийств, нет мученичества…
Раев поднял руку ладонью ко мне, как бы останавливая меня.
— Стоп, стоп, стоп! Прежде всего мучеников нет, потому что нет желающих изображать их, нет идеалистов. Христос был, а вот теперь есть ли он? знаете вы их? Прежде на человека была надета петля веревочная, а нынче она шелковая, в этом весь прогресс ваш… А рабство цветет и будет вечно цвести: меняются формы, а не суть. — Раев крепко шлепнул себя ладонью по колену. — Человек человеку волк был, им и будет!..
— Что же в таком случае вы скажете о столь модном теперь мнении, что человек уже подошел к рубежу, за которым для него начинается сверхчеловечество? — спросил я усмехнувшись.