О. Спиридон осторожно дотронулся концами пальцев до моей руки: — Вы атеистом себя считаете, или нет?
— Не знаю, батюшка… — откровенно сознался я. — И верить я не могу, и не верить тоже не приходится!
Священник тихо засмеялся.
— Ну вот, вот, вот!.. начитались Штраусов да Бюхнеров[37] и не стало в вас религиозности, да и не дана она вам была, может быть! Но с верой не путайте ее: от себя самого никуда не уйдете! Верой наша душа светится! Мережковского с Философовым не знавали вы в Петербурге?
Мой собеседник поражал меня все больше и больше: захолустный попик-простец вырастал в глубокого и своеобразного философа.
— Нет… — отозвался я. — А почему вы о них спросили?
— Да как же: богоискатели ведь, богостроители… вот и вы, подумал я, тоже, может быть, ищете Бога!.. — Он опять засмеялся детским, светлым смешком.
— Ищут Бога, а со стороны глядишь, и знаете что видится? занавесили люди Господа простыней да и шарят по горнице, притворяются, будто не видят его: в жмурки играют. А он — вот он, на виду сидит и искать его нечего!
— Я, по крайней мере, его не вижу…
— Так… стало быть, если мы чего-нибудь не видим, оно, значит, не существует?
— Нет, конечно. Есть какая-то величайшая сила вне нас — это я знаю и в это верю. Но в Бога Иегову-Израиля — извините, нет!
— Ну, вот, вот, вот!.. — сказал, весь сияя, о. Спиридон. — Путь-то богословов и скрестился с вашим, с путем науки. И на перекрестке — Бог. И вы в него веруете, и мы, и не можем не веровать: мы часть его самого! Стало быть, дело-то все в звуке в пустом — в имени, какое мы даем ему! Вот хоть бы к нам с вами приложить — пусть нас кличут одни Сидором, другие Петром, третьи Иваном — разве мы с вами от этого в своем естестве изменимся?
— А как вы к ученью Толстого и Дашкова относитесь?
О. Спиридон помолчал.
— Не их ума это дело!.. — проговорил он.
— Толстой не умный человек, по-вашему? — воскликнул я.
— А так!.. — подтвердил священник. — Толстой как зверь, чутьем силен, не разумом. Где у него не ум одолевал, а чутье, — там рукой не достать его; а где он филозоф — там он в вершочек… махонький. А Дашков — что же… говорить-то о нем надо как о пустом месте!
— Значит, вы не одобряете отлучение Толстого от церкви Синодом?
Старик опустил на минуту голову, потом поднял ее и глянул мне прямо в глаза.
— Религиозность — дар!.. — повторил он. — Как же осуждать человека за то, что ему не дадено!
Дверь в переднюю приотворилась, и из-за порога выставилась головенка стоявшего на четвереньках самого меньшого карапуза. Волосы у него были подняты дыбом, измазанная рожица имела испуганно-напряженное выражение, глаза вытаращились, брови забрались на середину лба. За ним виднелись выпихнувшие его вперед остальные трое братьев, усевшиеся в виде Будд полукругом.
— Денег дай… денег дай… — оторопело выговорил бутуз сиплым баском.
— Дай-дай-дай!!. — густо зазвонили и закачались в передней Будды.
О. Спиридон быстро обернулся к ним.
— Кшить вы, разбойники! — произнес он. — Нет вам денег!
— Денег нет… — пятясь раком, повторил малыш, не изменяя выражения своей рожицы.
— Денег нет — денег нет!!! — подхватили вперебой два звонких голосенка.
— Денег дай — денег дай!!! — загудел басовой колокол. Концерт получился, совсем как на колокольне под большой праздник.
И вдруг все разом смолкло; трое старших певцов исчезло во мгновение ока, и в ту же секунду две белые руки подхватили стоявшего на четвереньках неповоротливого малыша, перевернули его в воздухе, быстро и звонко отшлепали по месту, противоположному голове, и исчезли с добычей, задрыгавшей ногами и руками.
— Ярмарка завтра у нас в селе! — пояснил, посмеиваясь глазами, старик, — вот и пристают внучата-озорники!..
Поднялся и я и стал прощаться.
— А может, церковь нашу желаете посмотреть? — сказал о. Спиридон. — Старинная она, XV века…
Я с удовольствием согласился. О. Спиридон взял с приткнувшегося у стены ломберного столика выцветшую скуфеечку и насунул ее почти на брови. Мы вышли на двор.
Никита с кнутом в руке стоял и внимательно рассматривал пару огромных кохинхинских кур; лошади лениво жевали сено. Увидав нас, Никита сунул кнут в телегу и стал сгребать корм.
— Тут близенько, пешочком дойдем… — сказал священник. — Езжай к церкви, Никитушка!
Мы направились к калитке, миновали проулок и, загнув за угол, очутились у трактира. На открытом крыльце его, как на троне, восседало необычайных размеров бланманже в женском розовом платье. На темно-русой голове его, в виде короны, тугими жгутами были скручены косы; ниже, будто все увеличивавшиеся круги сыра, поставленные друг на друга, шли ярусы жира. Самый верхний круг был поставлен на ребро, и на нем надменно торчал вверх дубовый нос, свидетельствуя, что перед нами была владелица заведения.
На земле, у крыльца, в виде бело-розового бугра, в истоме раскинулась невероятных размеров свиньища; около нее стояло ведро с дымившейся, теплой водой и двое половых окунали в нее швабры и усердно мыли ими свинью. Та жмурилась от наслаждения, покачивала слюнявым ртом и роняла от полноты блаженства — «ох-ох».
— Хорошенько ее трите, хорошенько!.. — поощряла с крыльца владелица. Лицо ее тоже отражало полное удовольствие, и мне бросилось в глаза необыкновенное родственное сходство между этими двумя кузинами — лежавшею и сидевшею. Какая это была бы чудесная картина, если бы двое других половых принялись тут же на крыльце мыть швабрами и хозяйку!
— Свинку парите? — добродушно молвил священник, обходя сторонкою белую тушу.
— Доброго здоровья, отец Спиридон!.. — приветствовала его вместе с молодцами купчиха. — Любит она у нас помыться, балуем! И она нас побалует на Рождестве!
И сыры на крыльце стали подскакивать друг на друге от смеха.
Церковь открылась сейчас же за углом на небольшой площади.
За невысокой кирпичной оградой подымалась колокольня и низенькая, вросшая в землю церковка; ее увенчивали пять зеленых крохотных главок; маленькие окна были заделаны толстыми ржавыми решетками в виде многочисленных восьмерок. На карнизах и наличниках выступали скульптурные разноцветные украшения.
Мы вошли в ограду. По ту сторону колокольни к стене ее прилеплена была деревянная построечка, больше походившая на сарай; дощатая, чуть покатая крыша его почти сплошь, как бархатом, была затянута плотным густозеленым мохом. Единственное окошечко было открыто и уставлено гераньками; из-за них глядело молодое девичье лицо.
— Дома Наум? — спросил, подходя к окну, мой спутник.
— Здесь я, о. Спиридон, здесь!.. — отозвался из лачуги глухой голос. — Сию секундыю!..
Из двери выскочил, оправляя руками встрепанную, бурую бородку и такие же, связанные пучком волосы, маленький, как и настоятель, кривой на один глаз пожилой человек в сером балахоне. Лицо его было заспано; видимо, наш приход разбудил его.
Он торопливо сунулся под благословение к о. Спиридону, чмокнул его в руку и побежал к церкви, высвобождая огромный железный ключ из вывернувшегося дырявого кармана.
Мы вступили под граненые низкие своды, опиравшиеся на тяжелые четырехугольные столпы. С правой стороны сумерки были пронизаны наклоненными, дымно-золотыми полосами солнечных лучей; вверху и с левой стороны была почти ночь, и из него глядели неясные, но будто живые, суровые лица. Я бывал в величайших соборах мира — в России, в Англии, в Риме, в Испании и т. д. и всюду ощущал одно и то же: в них нет Бога, нет мистики. В них можно дивиться гению человека, можно учиться архитектуре, живописи, ваянию, истории, но молиться в них никак нельзя. Эти храмы в своем роде дворцы царей: цари не живут в раззолоченных парадных громадах-залах; они обитают где-то там, далеко позади, в куда меньших комнатах. И эти комнаты Бога — не соборы св. Петра или Павла, а древние русские церковки, припавшие к земле.
И для меня нет сомнения, что новейшие храмы, лишенные, как тело души, мистики и тайны, превратились только в музеи и понизили уровень религиозности людей.