Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

”Анналы типографии Альдов” принадлежат к числу тех немногих современных книг, которые не нуждаются в рекламе. О достоинствах ее свидетельствуют не благосклонные похвалы газетчиков, но другое, гораздо более убедительное и весомое обстоятельство. Наряду с ”Учебником книгопродавца” господина Брюне, книга господина Ренуара — единственный французский библиографический труд, который за несколько лет выдержал три издания. Причем успехом обе книги обязаны только своим собственным достоинствам; слава их велика лишь потому, что заслужена, а это лучшая похвала, какой может удостоиться творение человеческого ума в нашу постыдную торгашескую эпоху, когда большая часть литературных сенсаций создаются на потребу незадачливым провинциалам совместными усилиями периодической и ”книгопроизводительной” печати.

”Учебник книгопродавца

и любителя книг” Ж.-Ш. Брюне

Перевод О. Гринберг

Читайте старые книги. Книга 2 - i_018.jpg

Ж.-Ш. Брюне. Учебник книгопродавца и любителя книг (4-е изд., 1842). Титульный лист

В древности и даже еще недавно, накануне изобретения книгопечатания, книга была окружена почетом и уважением. Она была памятником, дарующим бессмертие заветам прошлого, завоеваниям пытливого ума, пробам, заблуждениям и прозрениям науки, непостоянству людских характеров и нравов, проявляющемуся в пору испытаний. Книги служили вехами на многовековом пути человечества, обелисками, которые разум воздвигал самому себе, дабы отметить ступень, на которую он поднялся, и отмерить расстояние до цели своего движения, до границы, переступить которую ему не дано, — ибо применительно к такому конечному существу, каким является человек, теория бесконечного прогресса — всего лишь пустое бахвальство на потеху глупцам. Всегда и повсюду наступает такой момент, когда возвышенный инстинкт, именуемый разумом, свершив все, что в его силах, останавливается, и, как бы ни обольщался он на собственный счет, с этих пор его удел — топтание на месте.

В такую эпоху книга перестает быть вехой, обелиском, памятником. Отныне она — более или менее ловко подновленное повторение идей, образов, выражений, почерпнутых из книг предшествующих столетий и расставленных в другом порядке либо представленных в новом свете; сегодня книга — плод работы памяти, плетение словес, праздная исповедь бездельника, который принимает смутные, как сон, воспоминания за мысли — мысли пошлые, банальные, едва различимые во мраке сновидений и никому не нужные, мысли странные, дерзкие, опасные, мысли, которых лучше остерегаться. Либо они нам и без того прекрасно известны, либо нам, для нашего же блага, вовсе не следует их знать. Поскольку в литературах с многовековыми традициями все места уже заняты, а в эпоху прогресса не так уж много охотников считаться преемниками безвестных авторов прошлого, то, естественно, всякий стремится отвоевать себе местечко над всеобщей системой человеческих знаний либо вне ее. Те, что поскромнее, робко пристраивают к Вавилонской башне флигель, те, что посмелее, силятся надстроить еще один этаж, но, как бы ни старались те и другие, башня остается Вавилонской.

Казалось бы, здравый смысл подсказывает, что нынче, когда эпоха расцвета человеческого гения клонится к закату, людям следует как можно больше читать и как можно меньше писать, но тщеславие сильнее здравого смысла, поэтому люди читают мало, а пишут очень много. Между тем надменные и самонадеянные сочинители, не желающие читать вовсе ничего, имеют шанс случайно наткнуться в огромном море книжной продукции на какую-нибудь древнюю идею, которая, конечно, и без их помощи уже нашла себе подобающее воплощение, но, благодаря всеобщему невежеству, вполне могла бы сойти за новую, если бы вообще кто-нибудь что-нибудь читал. Нет ничего легче, чем прослыть великим человеком, когда твои единственные читатели и судьи — газетчики, которые ничего не читают и судят обо всем как бог на душу положит. Более того, этот вид сочинительства настолько доступен, что вряд ли скоро отомрет.

Поскольку мы при всем желании не можем не слышать того, что нам говорят, ухо наше гораздо придирчивее и строптивее, чем глаз, — поэтому я никак не могу понять причину успеха иных театральных спектаклей; глазам же нашим дана свобода выбора, и, уверенные, что ничего не потеряем, мы вольны отвернуться от страницы, покрытой слишком свежей типографской краской. Пусть реклама и рецензии дружно прославляют автора; главное, что нас никто не заставляет знакомиться с его творениями! Из двух зол нужно выбирать меньшее, и ради того, чтобы избежать сомнительного удовольствия читать глупца, мы готовы молча разделять всеобщее убеждение, что он мудрец. Пишите, пишите сколько угодно! Нынче печатают то, что не решаются произнести вслух, — ведь от этого страдают лишь те, кто читает. А тому, кто прекратил читать, и горя мало.

Отсюда следует, что сегодня никто ничего не читает, но, поскольку эпоха наша по непонятной причине мнит себя кладезем мудрости, всякий стремится прослыть человеком начитанным. Мы живем в век библиографов, в пору заката литературы и языка, в эпоху, когда люди чувствуют необходимость упаковать нажитое, дабы передать его потомкам. Увы, посылка не дойдет до адресата: варварство движется быстрее паровоза.

Все сказанное, однако, нимало не опровергает того факта, что библиография — наука очень важная; самоотверженность ее безвестных служителей достойна всяческих похвал. Какими пугающе обширными познаниями должен обладать библиограф, которому подвластны все достижения человеческого разума во всем их многообразии, все страны, все эпохи, все поколения, все бессмертное, разноязыкое, многонациональное племя литераторов, все книги — и те, что рождены гением, разумом, ученостью, любомудрием и добросердечием, и те, в основе которых заблуждения, ложь, сумасбродство, злоба, а паче всего тщеславие, лень, нужда и скука! Библиограф дает нам в руки ариаднину нить, помогающую ориентироваться в лабиринте событий и имен, где случалось блуждать многим умам — и движимым благородными стремлениями, и одержимым безрассудной страстью. Библиофил влюблен в книги, библиоман сходит по ним с ума. Библиомания — болезнь, не вызывающая ничего, кроме жалости, если ею страдает состоятельный и глупый бездельник, который в гордыне своей мнит, что золото заменит ему знания. Ошибается тот, кто полагает, будто всякий богач может собрать библиотеку, достойную внимания знатоков. Выбор книг — наука, которой, как и любой другой науке, нужно учиться. Самые роскошные тома, выбранные без понятия и расставленные без вкуса, свидетельствуют лишь о невежестве их владельца.

Литература наша не испытывает недостатка в библиографических трудах: еще в 1584 году вышли две книги под названием ”Французская библиотека”, в которых два трудолюбивых эрудита, Лакруа дю Мен и Дювердье{354}, с изрядным терпением и скрупулезностью перечислили почти все книги, изданные к тому времени на французском языке. Я говорю: ”почти все”, потому что никому еще не удавалось достичь абсолютной полноты в изданиях такого рода; хотя французскому книгопечатанию в ту пору едва исполнилось сто лет, оно уже успело принести столь щедрые плоды, что, как бы внимательны и добросовестны ни были его летописцы, они не могли не упустить из виду хоть малую толику напечатанного. Это ничуть не уменьшает ценности перечней, составленных этими превосходными людьми; их компиляции — быть может, немного тяжеловесные — подлинные сокровищницы, откуда потомки еще долго будут черпать разнообразные сведения.

В начале XVII столетия французам было не до библиографии. У них находились дела поважнее. Французский язык, ученый и смелый у Рабле, непосредственный, изобретательный и гибкий у Маро, спокойный, красноречивый, размеренный у Монтеня, остроумный и язвительный у Ренье, стал к этому времени языком мертвым. Грозное пророчество Анри Этьенна{355} сбылось полностью: стараниями двора французский язык ”итальянизировался” и превратился, если позволительно так выразиться, в бесплотный призрак; вдохнуть в него жизнь могло лишь чудесное искусство гениев. За это сложнейшее дело взялись Паскаль и Корнель; оба с честью вышли из положения, создав произведения, которыми до сих пор восхищаются потомки. Что же до истоков и памятников ”старинного” языка, о них помнили лишь Мольер и Лафонтен; Буало проклял их{356}, а Академия высокомерно предала забвению. За образцами отбора и употребления слов она обратилась{357} к Дюверу, Коиффто и Барри; об Амио она и не вспомнила. О вкусах не спорят.

42
{"b":"223991","o":1}