В сущности, это были мои golden days[5]. Я совершала многочасовые походы, чтобы добраться до хижины, примостившейся на высокогорном лугу; вскакивала ночью, чтобы мчаться по вызову к захворавшей корове, которая кружила на месте и мычала на звезды. Я с удовольствием сознавала, что у меня правильный захват, когда я помогаю самке разродиться. Случалось и залепить оплеуху какому-нибудь напористому фермеру, а потом как ни в чем не бывало распивать с ним кофе на кухне и по его смущенно-виноватому виду понимать, что снискала уважение не только как специалист, но и как женщина. Начинать каждый день все заново, не спрашивая себя зачем и лишь смутно сознавая, что то, что я делаю, правильно, и что я приношу пользу, и что мир становится хоть немного лучше оттого, что я нахожу в себе силы держаться, и так день за днем. И еще — ничего не бояться. Бутафорский револьвер, живший у меня на ночном столике, напоминал мне, что я одинокая женщина и, в принципе, все может приключиться.
Но ничего не приключалось. Прошли годы, и я выздоровела, раны мои зарубцевались. Я чувствовала себя неуязвимой, непобедимой. Правда, невозможно бесконечно обманывать память, от судьбы все равно, как известно, не уйдешь.
***
Наутро Джио уехал. Убедившись, что у него достаточно денег, чтобы добраться до Парижа, я отвезла его на вокзал, разобиженного и надутого, а потом отправилась навестить Анни.
Оставив джип в долине, я долго шла пешком. Не переставало моросить, но чем выше я поднималась, тем легче и прозрачнее становился воздух. Проходя по лугу, на котором паслись грациозные коровы с коротким выменем, я поскользнулась на коровьей лепешке и шлепнулась. Мои штаны оказались все в навозе, пришлось их снять и застирать в первом же ледяном горном ручье.
К полудню я добралась до фермы. Если б у меня было больше свободного времени, а Анни не была такой замкнутой, мы бы, наверно, подружились. Эта высокая женщина с черными волосами и обветренной смуглой кожей, сухая и поджарая, была для всех загадкой. Фермершей она стала в тридцать восемь лет, бросив карьеру в рекламе: приехала жить в горы, обзавелась стадом коз. Ей хватило нескольких месяцев, чтобы, поработав бок о бок с пастухом, овладеть азами нового ремесла. Никто так и не узнал, почему она это сделала.
Когда одна из ее коз заболевает, она лечит ее, как умеет, своими руками. Если вылечить не удается, она ее режет — тоже своими прекрасными загрубевшими руками. Она закоренелая нелюдимка, и к ней непросто найти подход. Анни почти не обращается ко мне за помощью. Сегодня, как это нередко бывает, я отправилась ее навестить, не дожидаясь, пока она меня позовет. После первого моего визита я решила, что не хочу брать с нее денег. Мы выяснили этот вопрос раз и навсегда и больше к этому не возвращались.
В доме у нее нет ничего лишнего: только кровать да шкаф, а в кухне — стол и два стула. При этом у нее есть сотовый телефон и ноутбук, работающий на солнечных батареях.
День мы провели, обихаживая ее стадо. Каждая была погружена в свои мысли. Я помогала ей чистить копыта животных, подхвативших грибок, который, если с ним не бороться, может поразить все стадо.
Ближе к вечеру мы пообедали жареной козлятиной с пряностями, деревенским хлебом, который я принесла, соленым маслом и крепким чаем. Глядя, как она режет хлеб, левой рукой прижимая его к животу, а правой орудуя ножом, направленным к себе, я подумала: и когда только она успела этому научиться? Это жест не из прежней ее жизни.
Как-то незаметно снова заморосило. В доме было уютно, гудела печка. С горы доносились привычные звуки. Я могла бы, как всегда, когда я к ней прихожу, наслаждаться несмолкающей тишиной природы и безмятежным покоем, но меня не покидало чувство горечи. Я оставила Джио в зале ожидания на скамейке, его сумка лежала рядом. На прощание я поцеловала его в макушку. И тут вдруг меня как иглой пронзило воспоминание: его младенческий родничок, еще пульсирующий, нежная кожица головы и первые шелковистые волосики.
Тут Анни решила со мной заговорить. С тех пор как мы друг друга знаем, она никогда ничего о себе не рассказывала, и уж тем более я никогда не слышала, чтобы она на что-нибудь жаловалась.
— Иногда все же трудно бывает.
Держа двумя руками пиалу с чаем, я кивнула в знак того, что слушаю. Она вздохнула:
— Одиноко не бывает никогда… А тебе?
Я молчала.
— Но иногда хочется, чтобы рядом был кто-то, с кем можно парой слов перекинуться. Поделиться.
Я снова кивнула.
— А то все время одно и то же в голове прокручиваешь. Варишься в собственном соку. Бывают дни, от старых мыслей некуда деться. И так же больно, как раньше.
Мы снова помолчали.
— Понимаешь, это был странный человек. Очень обаятельный. Можно сказать, обворожительный. Не будь он таким обворожительным, ничего бы и не было. Он всегда уходил, но потом, правда, возвращался. Такой живой, такой щедрый, когда был со мной, что я все ему прощала — исчезновения, вранье… все.
Несколько смутившись, я встала и пошла взглянуть, что делается снаружи. Она продолжала:
— Все вокруг знали, что он лжет, и все прощали.
Прошло несколько минут. Она налила мне еще чаю, потом себе. Я тихо спросила:
— А все — это кто?
Она продолжала, будто не слыша моих слов:
— Все. Это была ложь человека, который всегда и всем говорит “да”. И уж тем более женщинам.
Я отважилась еще на один вопрос:
— А что между вами произошло? Он бросил тебя?
— Да нет. Я знала, что у него есть другая женщина, и даже ребенок, но все равно не могла его прогнать. А потом он умер. Когда был у нее. Разрыв аневризмы. Идеальная смерть. Мне никто ничего не сообщил, потому что он вел параллельно две разные жизни, и никто не знал о моем существовании: ни она, ни его друзья. А я продолжала его ждать. И уже все, разумеется, в голове перебрала: и что он меня бросил, и что погиб. Страшнее всего была эта неизвестность, незнание. Весть о его смерти пришла через некоторое время, заказным письмом: это оказалась страховка, которую он оформил на мое имя, ничего мне не сказав. Тогда я решила все бросить. И вот я здесь.
Она замолчала, на этот раз надолго. Потом добавила:
— Странная вещь. Сначала я думала, что не переживу. Потом вообще перестала что-либо чувствовать. Абсолютная пустота. А теперь бывают дни, когда мне хуже, чем вначале. Я живу по тому же расписанию, что когда-то: подъем, завтрак, дела… Я сделалась фетишисткой. Могу ночь напролет не спать и все вспоминать подробности какого-нибудь вечера. Какое на мне было платье. Какая на нем была рубашка… И кто только придумал, что время лечит?
Дождь прекратился. Все теперь сверкало каплями: мох, камни, ветки сосен. Утесы лоснились от влаги. Из долины доносился перезвон колоколов. Блеяли козы; сторожевой пес, не желавший заходить в дом, пока я там, лаял за порогом. Я снова села к огню, но Анни не сказала больше ни слова. Она достала бутылку виски, и мы молча выпили, наблюдая через открытую дверь, как сгущаются сумерки.
Я попросила у нее аспирин и разрешения заночевать. Боль в горле, начавшаяся еще утром, усилилась, температура полезла вверх. Кроме того, я не находила в себе сил вернуться домой. Мне было хорошо знакомо состояние, о котором говорила Анни. Сколько бы времени ни прошло, боль жжет так же, как вначале.
На следующее утро она пошарила в сундуке и извлекла оттуда великолепный круглый сыр и нож с рукояткой из оливкового дерева: мне в подарок.
Остаток дня я дотянула уже с трудом, в воздухе висела мелкая изморось, она проникала повсюду, сковывала суставы, не давала продохнуть. Куртка воняла тухлятиной. Меня тошнило, лицо опухло, глаза стали как у китайца. Температура не снижалась, и, несмотря на промозглую сырость, мне было жарко. В голове все перемешалось: осмотры животных, беседы с фермерами, скверный кофе. Закончив дела, я вернулась к себе. Меня ждал пустой дом, запертый и хмурый; на кухне царили чистота и порядок; дверь комнаты, где спал Джио, осталась открытой. Прожитый день был похож на все предыдущие, а все последующие дни будут, по всей вероятности, такими же, как этот, — так думала я с грустью и облегчением. Я поднялась в спальню, сбрасывая по дороге одежду, и, уже раздетая, забралась под одеяло. И хотя от меня дурно пахло, на душ у меня уже не было сил. В голове все закружилось, замелькало, и водоворот потянул меня на дно.