Ну что еще сказать? Он поглощал за день килограммы риса с молоком. Порой на него нападал вегетарианский раж, и тогда он заглатывал целые миски йогурта с финиками и миндалем, связки бананов и чуть не целые стога овса. Потом шли огромные бутерброды с нутеллой и пакеты тертого пармезана. Ко мне он относился с иронией — беззлобной, но порой жестокой. Например, однажды я заставила себя пойти к парикмахеру и, вернувшись, сообщила об этом Джио: как же, такой подвиг, можно сказать, совершила. И что же он ответил? “Бедняжка! Парикмахерская оказалась закрыта?”
Иногда, сидя в саду в шортах, он вдруг ретировался в дом — если какая-нибудь мысль или порыв ласкового ветерка смущали его воображение. А ванная комната после него напоминала поле брани: повсюду валялись мокрые полотенца, клочья пены для бритья висели по стенам, а разводы зубной пасты обнаруживались чуть ли не на потолке. В шкафах дверцы и ящики не закрывались принципиально, зато половики и коврики, его заклятые враги, могли оказаться в самых невероятных местах.
Разговоры наши напоминали диалоги дебилов:
— Слушай, Эмма, а что ты больше всего любишь?
— Ну, пожалуй, вешать белье во дворе. Особенно белые простыни. Ждать, пока они высохнут. И когда их потом складываешь, они хрустят. На них приятно спать. А ты?
— Печь вместе с моими сестрами кексы. А что ты ненавидишь?
— Короткие носки… Короткие носки на мужчинах.
— Ты серьезно? А что ты ненавидишь больше всего на свете?
— Больше всего на свете — белые короткие носки.
— Да ну тебя! Я правду спрашиваю! Ну что ты прямо терпеть не можешь?
— Короткие белые носки в сочетании с мокасинами на шнурках.
— Ну да, согласен, это уродство.
— Но при этом у Бельмондо — знаешь, “На последнем дыхании”? — именно такие короткие белые носки, и это не мешает ему быть фантастически привлекательным… Так что… Ну а ты?
— Я? Чувих, которые целуются со жвачкой во рту. Они засовывают ее под язык, потом целуются взасос, а потом продолжают жевать.
— А я, между прочим, знала когда-то парня, который прятал жвачку за ухо.
— Ты что, правда?
— Нет, я придумала. А отчего тебе больше всего грустно?
— Когда я вижу кошек и собак, которых приготовили к празднику животных. Чтобы их кто-нибудь взял. А их никто не берет. А ты? Чего ты больше всего боишься?
— Забыть.
Джио не умел сидеть сложа руки. Для начала он срубил сухие ветки, распилил их, отнес в гараж; потом покрасил ставни на первом этаже и входную дверь; вытащил из гостиной, где пылилась мебель, деревянный стол и два плюшевых кресла и устроил уютный уголок в саду между двумя огромными кустами папоротника. Здесь мы теперь ужинали при зажженных свечах, которые он вставил в подсвечники — не знаю уж, где он их раздобыл. Над нашими головами деревья образовывали тенистый свод, получалось что-то вроде беседки, где мы подолгу засиживались после завтрака. Еще мы ездили в город за покупками. Булочница пихала Джио гостинцы — пирожные с кремом, а хозяйка мясной лавки приговаривала: “Какой у вас милый племянник”.
Как-то на рынке Джио захотел купить меда нам на завтрак. Мы остановились у лотка пожилой женщины. У нее были седые волосы и румяные, как свежие яблочки, щеки. Она посоветовала не откладывать на потом, а купить меда прямо сейчас, потому что это последний, больше уже не будет. Джио спросил почему. Она рассказала, что фермер на соседнем участке начал накануне косить в два часа дня. В этот час собирают мед примерно пять пчел на квадратный метр. Она умоляла его подождать до вечера, чтобы дать пчелам вернуться в ульи. Но он с высоты своего комбайна ответил: “Делать мне больше нечего!”
— Это тем более глупо, что его участок под паром, там одна трава, он вообще мог бы ее не убирать, — жаловалась женщина. — В результате, поскольку его площадь — десять гектаров, он погубил пятьсот тысяч пчел. А в придачу по меньшей мере столько же бабочек, стрекоз, сверчков и только что вылупившихся птенцов куропаток. Пчелы-сторожа ждали рабочих пчел весь вечер и все утро.
Фермерша объяснила Джио, что пройдет двадцать один день, прежде чем новые рабочие пчелы начнут собирать нектар. И главное, именно они опыляют овощи и деревья, с которых мы снимаем плоды, составляющие тридцать пять процентов нашего рациона.
Мы с Джио смолкли и помрачнели: мы были ужасно злы на того фермера. Джио процедил:
— Скажи, Эмма, из двух зол — какое хуже: быть кретином или быть сволочью?
Я ничего не ответила.
Джио очень любил животных и сочувствовал им. Я своими глазами видела, как он спасал из кухонной раковины ящерицу. Он не пользовался розеткой, если вокруг нее паук сплел паутину. А однажды я застала его в обнимку с бездомным котом: бродяга обхватил его лапами за шею, и оба спали безмятежным сном.
Джио часто спрашивал меня, почему я не заведу кошку. Никак не унимался: ведь столько их шастает по саду, трется об ноги, просит поесть. Ну что стоит оставить при себе одну или двух, а может, и…
— Ну да, и так до бесконечности. А почему именно эту, может, лучше другую? Или ту, что придет потом?
— А почему нет?
— Я заведу кошку, когда найдется такая умная, что будет готовить мне завтрак.
— Не смешно. Они и так делают все, что умеют. Они вон подарки тебе носят: то полевку, то домашнюю мышь.
— Терпеть не могу мышей на завтрак.
— Ну и зря! Все твои несчастья оттого, что ты на завтрак бутерброды ешь, а не мышей.
Домашних животных мне заводить не хотелось, но Джио и приблудный кот становились все дружнее. Это был рыжий котяра с толстыми щеками и разодранными в драках ушами. Едва он слышал голос Джио, как начинал мурлыкать. Нарекли его Нилом.
Вечером, когда мы возвращались домой, Нил бежал нам навстречу, распушив хвост и жмурясь от удовольствия. Это был великолепный охотник, неизменно угощавший нас своей добычей — птицами и землеройками, которых он выкладывал на пороге. Доказав таким образом свою преданность, он с аппетитом их сжирал. Привыкнув к тому, что пищу надо добывать самому, он не играл со своими жертвами, а просто перекусывал им хребет точным, как шприц или скальпель, движением челюстей. Жертвы его умирали быстро и безболезненно.
С моего молчаливого согласия Нил остался у нас.
Джио был на седьмом небе от счастья. Вернее, он просто был счастлив. Он был таким, каким я помнила его в детстве: то без меры веселился, то превращался в неотесанного увальня, временами начинал дуться или ворчать. В целом с ним было приятно, к тому же между нами установились отношения “учитель — ученик”. По ночам, правда, все складывалось иначе, чем между мной и д’Оревильи.
Рафаэль и Миколь регулярно звонили, но были в основном зациклены на своих заботах. По сути, их мало интересовало, что у нас происходит.
***
Те, кто причинил нам боль, имеют над нами неограниченную власть. Не потому ли, что мы страдали из-за них, мы любим их больше, чем следует? Или просто они пользуются нашей чрезмерной любовью, чтобы делать нам больно?
Помню, был сентябрь, дождливый вечер, уже стемнело. Миколь вернулась домой, скинула куртку и туфли и, не глядя по сторонам, юркнула в ванную. Прошло довольно много времени, я удивилась, что в ванной тихо, и постучала. Она не ответила. Я приоткрыла дверь. За длинной белой шторой ничего не было видно. Я вошла и отдернула штору.
Миколь лежала на дне ванны, ее голова с мокрыми прилипшими волосами была склонена к правому плечу, глаза закрыты, тело покрыто пеной, из которой выступали только худенькие плечи и грудь. Я хотела ее разбудить, протянула руку, но сразу же отдернула. Тихонько окликнула — она не шевелилась. Я испугалась и шлепнула ее по щеке немного резче, чем бы мне хотелось. Ее голова качнулась и ударилась о край ванны. От этого глухого звука мне сделалось страшно. Миколь приоткрыла и снова закрыла глаза, под веками мелькнул сероватый белок. Она показалась мне безумно тяжелой, когда я вытащила ее из ванны. Голую я дотащила ее до туалета, сунула два пальца в рот, склонила ее голову над унитазом и дождалась, чтобы ее вырвало. Убедившись, что в желудке ничего не осталось, я завернула ее в большую простыню и оттащила в кухню. Усадив на стул, мокрой тряпкой обтерла ей лицо. Она молчала и не реагировала. Я заставила ее выпить холодного кофе, который оставался в кофеварке, поддерживая ее рукой под спину. Она принялась бормотать что-то бессвязное. Но одну фразу я все же разобрала: