***
Расправившись с яичницей, Джио молча воззрился на меня. Я ковыряла вилкой в тарелке, едва притронувшись к содержимому. В конце концов я ее отодвинула и налила себе виски.
Джио так и не дал мне трубку, когда говорил с родителями. А я не настаивала и с облегчением отложила неприятный разговор на потом. Я чувствовала себя разбитой, выжатой, растерянной. Интересно, думала я, что может он знать о нашей истории и рассказывал ли ему кто о том, что было. Но кто мог рассказать? За исключением нас троих, никто ничего толком не знал, и я с трудом представляла себе, чтобы Рафаэль и Миколь поведали ему о наших странных отношениях. Наверно, в памяти Джио я осталась другом семьи, правда, другом с особыми полномочиями, разделившим с ним годы его младенчества и раннего детства. В общем-то, моя роль в его воспитании относилась по большей части к разряду семейных легенд. Кое-какие фотографии, любительские фильмы, отдельные комментарии. Я не решалась ни о чем спрашивать. И снова думала о времени, предшествовавшем его рождению, о том, что нам кажется столь эфемерным, но каким-то диковинным образом продолжает существовать.
В день свадьбы Миколь сверкала длинными ногами и худыми коленками, пряча округлый живот под кукольно-коротким белым платьицем, украшенным лебединым пухом. Она вышагивала на головокружительных каблуках и улыбалась кошачьей улыбкой с ямочками, вид у нее при этом был страшно глупый и невероятно сексуальный — она была похожа на куклу, наряженную каким-то чокнутым стилистом. А я сменила свои обычные джинсы, башмаки, ковбойку и кожаную куртку на штаны и тунику в индийском духе. Стоял конец апреля, было жутко жарко. (В Париже времена года сменяют друг друга не как положено — то вдруг накатит жара, то холод собачий, и город трясет как в лихорадке независимо от того, что там в календаре.) После роскошной и очень простой церемонии родственники разошлись, и вечеринка переросла в грандиозную тусовку. Кто-то предложил устроить пикник в парке Бют-Шомон.
Человек десять из ближайшего окружения вызвались раздобыть шампанское, пиццу и пончики, а также скатерти и одеяла. Мы пели, играли в прятки, ели, пили. Стемнело, возвращаться было неохота. И нас заперли в парке. Ночь была наполнена шепотами и звуками поцелуев, приглушенными смешками и тихими разговорами. Изредка в темноте раздавались резкие вскрики сов. Из парка мы выбрались только на рассвете: перелезли через решетку. Пьяные, с красными глазами и спутанными волосами, мы едва держались на ногах. Миколь растеряла свой лебединый пух, кукольное платьице позеленело от травы; она тащила за собой фату, к которой прицепился листик и несколько травинок. На руке у нее блестело новенькое обручальное кольцо, украшенное маленькими бриллиантами. Мы как-то очень сблизились в этот момент, прижались все друг к другу, как дети, купающиеся в одной тесной ванне.
Два месяца спустя на свет появился Джованни — легко и безболезненно, как съезжают с ледяной горки. А вечером того же дня его отец просил у меня прощения. Но прощения за что?
Джио спросил, можно ли ему доесть мою яичницу. Я подвинула к нему тарелку, а себе налила еще глоток и залпом выпила. Виски ударило мне в нос, из глаз брызнули слезы. Джио перестал жевать и посмотрел на меня, потом проглотил кусок и вытянул руку, чтобы коснуться моей, но я ее убрала.
Итальянка по происхождению, Симонетта Греджо живет во Франции и пишет на французском языке — по роману в год, пользуясь стремительно растущим успехом у читателей и у критики. “Голыми руками” — ее четвертая по счету книга. Парижанка Эмма, получив диплом ветеринара, уезжает в глухую провинцию. Днем она лечит животных на соседних фермах, принимает роды у коров и овец, а вечерами читает и наслаждается тишиной в своем домике на отшибе. Она не забыла пережитую в Париже драму, но научилась вспоминать о ней без боли. Жизнь Эммы течет одиноко, но спокойно — до того дня, когда к ней неожиданно приезжает пятнадцатилетний Джованни, сын человека, которого она за годы разлуки так и не смогла разлюбить.
***
Время идет до странности медленно, когда погружаешься в прошлое. Оглядываюсь на себя через годы: я похожа на русскую матрешку — самая маленькая, новехонькая, осталась где-то далеко, а последняя, самая большая, стоит пока, но краска на ней вся потрескалась. Ночи теперь прохладные, уже начинается осень. Я поплотнее заворачиваюсь в одеяло и зажигаю очередную сигарету.
На следующий день мы с Джио долго сидели на мостике около дома и разговаривали, свесив ноги над речкой, в которой струились по течению пряди водорослей. Вдруг над нами какой-то шелест. Подняли голову — зимородок: в отчаянном трепете крыльев слились в едином вихре синий, красный, зеленый, огонь и ртуть, — и тут же все исчезло.
Комары попрятались — их спугнул холодный ветер, принесший запах тины. Стрекозы продолжали носиться над водой, морща водную гладь. Потихоньку, играя в китайские тени, к нам подкралась темнота. Но мы были увлечены игрой в вопросы-ответы, этаким пинг-понгом, не менее утомительным для меня, чем детские “почему”. Было бы наивным полагать, что Джио импровизировал. Он все продумал заранее, наверно — в поезде, а может, еще раньше, до своего побега из дома.
— Я хочу бороться за будущее ради тех, кто придет после меня, во имя животных и растений и вообще во имя всего живого, что исчезнет однажды с лица земли.
Маленькая пауза, и снова:
— Знаешь, Эмма, я не боюсь говорить, что думаю и как все себе представляю, даже если надо мной будут смеяться за то, что я ничего не смыслю в экономике и в политике, а без них все мои заявления вроде как полная фигня. Но понимаешь, я считаю, что все гораздо проще, чем эти их рассуждения, которыми мне пытаются запудрить мозги. Надо дать людям то, чего им не хватает, — крышу над головой, пищу, образование, а животным вернуть то, что у них отобрали, — свободу. Не нужно быть семи пядей во лбу, чтобы видеть, как делаются деньги. Обманом, спекуляцией на вооружении и на банках с газировкой в том числе. Для этого те, кому надо, специально развязывают войны. У меня нет готовых решений, но я не питаю ни малейшего уважения к тем, кто нами правит и кто должен предлагать выход из ситуации. Эти люди врут как дышат, а остальные делают вид, что верят им.
Я заметила, что его трясет после этой долгой тирады, но вид у него был тем не менее довольный. Я помолчала некоторое время, потом спросила:
— Ты говорил об этом со своими родителями?
— Не понимаю, причем тут мои родители.
— Вообще-то говоря, они за тебя в ответе, мой дорогой, — напомнила я. — И потом, они далеко не идиоты и могли бы тебе помочь… Что случилось? Чего ты смеешься?
— Сразу видно, что ты давно с ними не общалась.
— Что ты имеешь в виду?
— Сколько лет назад ты уехала? Когда родились близняшки?
— Что-то в этом духе.
— Хм! Ты бы их, наверно, не узнала.
Джио поймал на лету мошку, кружившую у него перед носом, потом раскрыл ладонь и выпустил. Я отважилась задать вопрос, который меня мучил:
— Они тебе про меня рассказывали?
— А с какой бы стати я сюда, по-твоему, приехал?
— И что же они рассказывали?
— Мне лично — ничего. Между собой говорили. Думали, я их не слушаю. Взрослые, очевидно, полагают, что дети глухие.
Мы долго молчали. Тонкий золотистый месяц застрял в ветвях черного дерева. Джио поднял глаза к небу, как бы прикидывая, сколько еще надо времени, чтобы меня убедить. Потом снял очки, протер стекла штаниной шорт и пробурчал:
— Как можно жить в мире, если ты не принимаешь то, что в нем происходит?
— Тебе только четырнадцать лет, Джио.
— Скоро пятнадцать. Но это ничего не меняет.
— На мой взгляд, ты поступил глупо. Ведь родители не разрешили тебе остаться. Ты и сам это прекрасно знал, еще до того, как позвонил им вчера вечером. Сейчас ты должен быть уже дома.