Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Он поделился своей мыслью с Ибн аль-Фаради. Араб удалился и спустя минуту вернулся с небольшим, скромно переплетенным томиком.

— Вот «Этика» Аристотеля — прочитай с полстраницы и переведи на латынь.

Греческий текст не показался Аарону трудным: он точно понял содержание прочитанного периода. Но как только начал мысленно переводить, то и дело ему не хватало слов или даже целых оборотов. Но он уперся, сказал, что сядет и напишет. Ему дали не табличку и не пергамент, а тоненький беленький колышущийся листочек. С час состязался он с Аристотелем, но так и не одолел. Искренне признался:

— Не могу. — И добавил, хотя при чтении отлично понял весь текст: — Видимо, не очень хорошо знаю греческий.

— Нет, не потому, — ответил Ибн аль-Фаради, — это не ты не можешь, а латынь не может. А теперь смотри.

И бегло перевел весь период на арабский.

«Я ведь даже не могу проверить, не обманывает ли, — подумал Аарон, — но вроде не обманывает».

Он устыдился и огорчился. Не за себя — за мир, из которого прибыл. Ему вдруг показалось, что он во вражеском лагере, перед вождями которого обязан защищать честь тех, кто его прислал. Он чувствовал себя доверенным посланцем Туллия Цицерона и Ливия, Горация и Вергилия, Коммодиана и Проперция, Иеронима и Августина, Боэция и Сальвиана.

— Нет, — сказал он про себя с глухим упрямством, — ошибается араб. Это не они не могут, а я. Святейший отец Сильвестр наверняка перевел бы точно и гладко.

То и дело обращался он мысленно к Герберту-Сильвестру. Старался представить его молодым монахом, сосредоточенно вникающим в арабский язык здешних мудрецов. Задумывался в тревоге, могут ли неверные должным образом оцепить, кого им довелось принимать здесь в качестве слушателя. С еще большей тревогой вынужден был смириться с очень неприятной мыслью, что среди арабских ученых имелось много таких, которые были равны Герберту в познаниях и даже превосходили его. И вновь стыдился и огорчался — снова за тот мир, откуда прибыл. Получалось, что человек, который во всем латинском христианском мире вызывал такое восхищение своей ученостью, что его даже считали волшебником, здесь был всего лишь одним из многих. Там ему не было равных в грамматике, риторике, логике, математике, музыке, механике, астрономии — здесь же каждая из этих паук могла выставить мудреца по меньшей мере равного Герберту, а в логике и математике даже явно превосходящих его. Но что утешало Аарона, так это напрасные поиски в Кордове ученого, который был бы знаменит сразу во всех этих разных науках: в этом отношении Герберт-Сильвестр действительно не имел себе равных.

Не одну ночь Аарон проплакал, что вот о стольких бы вещах мог поговорить со своим учителем, будь тот жив. А больше всего удручало его, что уже никогда не сможет узнать, что думал Герберт-Сильвестр о том, будто всех ученых, несмотря на разное вероисповедание, должны связывать тайные узы братства. Не знал, что он должен ответить Ибн аль-Фаради. Зато знал, что долгие годы сомнение будет терзать его душу, стоит ему вспомнить посещение с Ибн аль-Фаради библиотеки халифов. Долгие годы будет мысленно вспоминать две великолепно переплетенные книги: греческую и арабскую. Показывая их, Ибн аль-Фаради сказал:

— Вот памятники бессмертного братства, которое связывает ученых поверх голов невежд, ненавидящих все чужое. Книги эти «Фармакопия» Диоскора. Греческий владыка прислал ее некогда в дар халифу Абд ар-Рахману Третьему. Видишь, вот греческий текст, а рядом арабский — все это сделано братскими усилиями трех ученых: араба Ибн Джул-джула, еврея Ибн Шапрути и христианского ученого монаха Николая.

— А разве ваша вера не запрещает вам братства с иноверцами? — дрожащим голосом спросил Аарон.

Ибн аль-Фаради наморщил лоб и нос.

— Опять ты о вере. Ну конечно, наши жрецы проклинают все сношения с неверными и часто преследуют тех, кто думает иначе, нежели они. Но разве это может отпугнуть мудреца от тайного братания с другим мудрецом?

Аарона удивила неприязнь, с которой Ибн аль-Фаради говорит о жрецах своей веры. Да и не только он: каждый арабский ученый, с которым он близко сходился, презрительным шепотом называл жрецов врагами учености и мудрости. Как это не похоже на мир, откуда прибыл Аарон: ведь там носителями учености и мудрости были именно жрецы, именно священнослужители.

«Видимо, — подумал он, — предвечная мудрость отказывает в своей милости священнослужителям ложной веры».

Вспоминая слова Герберта-Сильвестра о церкви как общине, черпающей свою силу в мудрости, Аарон сокрушался, что столько мудрецов находится вне этой общины, более того, ведь их же всех ждет вечная мука. И нередко, ложась спать, он наслаждался мечтами, что вот ему удастся, именно ему, обратить стольких арабских ученых в Христову веру. Будь жив Сильвестр Второй, он бы наверняка сделал десятки этих новообращенных епископами и аббатами — и как бы тогда стала процветать ученость в христианском мире! Вот когда бы окрепла мощь церкви, питаемая мудростью!

И он даже пытался осуществить свои мечты. Заводил разговор со своими арабскими друзьями о Христе. Чаще всего с Ибн аль-Фаради. Потом обычно жалел об этих разговорах, упрекал себя за то, что давал повод к кощунству.

Ибн-аль Фаради вовсе не оскорблял распятого, наоборот, никогда не произносил имени Иисуса иначе как с добавлением слов «великий пророк бога», но Аарона наполняли ужасом и отчаянием многочасовые доказательства араба, что в рождение от девы и воскресение из мертвых не может верить ни один просвещенный ум.

— Это такая же сказка, — говорил он, попивая апельсиновый сок, — как та, которую рассказывали Филострат и Гиерокл о воскресении Аполлония Тианского, но та куда интереснее, чем ваши рассказы о благой вести, потому что написана хотя бы красивым греческим языком.

— Но ведь ты же признавался, — со слезами в глазах спросил Аарон, — что сам вопреки тайной науке других не веришь, что бог и вселенная — это одно и то же, а что бог — это мудрейшее всемогущество, которое образовало из себя безграничную вселенную и сразу же после создания отделило ее от себя, как творение, находящееся бесконечно ниже божественного существа?

— Да, говорил, но что тут общего со сказкой о воскресении человеческого тела из мертвых?

— И еще ты говорил, что наша земля — это лишь жалкая пылинка, брошенная волей божьего всемогущества в волны безграничного океана, который, по твоим словам, и является тем космосом, творением низшим, чем существо самого творца?

— Говорил, но…

— Так слушай, — с радостным оживлением воскликнул Аарон, если ты хоть немного понимаешь и уважаешь основы логики, то ты не можешь не признать, что для божьего всемогущества ничуть не труднее создать одно человеческое тело без отца и воскресить это тело из мертвых, чем породить своей волей такую громаду, как космос. Ведь если вселенная — пылинка перед богом, то земля — пылинка по сравнению с космосом, так сколь же нетрудно для творца космоса придать в каком-то случае новые свойства человеческой природе, которая всего лишь пылинка даже но сравнению с землей? И при том в таком особенном случае, как человеческое тело, в форму которого именно сама божественная природа захотела воплотиться?

Ибн аль-Фаради отпил большой глоток апельсинового сока.

— Мы не понимаем друг друга, — сказал он сосредоточенно. — Разумеется, если бы всемогущество божье пожелало, оно могло бы создать человеческое тело без участия отца и воскресить его после смерти. Но логика не дает мне никакого доказательства, что всемогущество божье именно этого захотело. Зачем, спрашивается? Ты говоришь, затем, чтобы самому в это тело воплотиться. Но вот именно это и невозможно. Именно логика заставляет исключить всякую возможность такого желания в мыслях бога. Для верующего в то, что бог является всемогуществом, кощунственна уже одна мысль о том, что безграничное всемогущество и всемудрость может унизиться до воплощения в столь жалкую форму, как человеческая натура. Ты только подумай, юноша, хотел ли бы ты, столь много знающий и могущий, преобразиться в ничтожную пылинку, оскверняемую нечистотами ящерки? А что, собственно, ты можешь и знаешь, если сравнить это с могуществом и знаниями бога?

91
{"b":"223428","o":1}