— Что вы, господин Шульц! «Аннексировать» — это же совершенно устаревшее понятие, смехотворное понятие из исторического чулана вроде преследования ведьм и сожжения на костре! Германия не аннексирует ни одной страны — Германия убеждает европейские народы присоединиться к новой Европе, в которой каждому народу гарантируется его собственная культура и свобода. Фюрер сказал: Европу надо перевоспитать, понимаете — перевоспитать. Было бы просто смешно, если бы такая малявка, как Голландия, вздумала бы возражать: я-де, малявка, не желаю перевоспитываться! Впрочем, между Германией и Голландией существуют культурные связи, экономические связи, кровные узы, общность судеб, вы не станете отрицать этого. Я исколесил почти всю Европу, сражался во Франции, в Италии, на Восточном фронте — там люди влачат жалкое, животное существование, вы себе не представляете! — но в Голландии я всегда чувствовал себя лучше всего. Должно же это что-то значить! Мне нравится природа, приветливые трудолюбивые люди — вот сейчас я разговариваю с вами, как будто мы знакомы много лет… Схюлтс взял третью сигарету.
— Не забывайте, что я хорошо знаю немецкий язык. Но суть дела вы изложили верно: Голландия — малявка, осмелившаяся отстаивать себя даже вопреки воле фюрера. Видимо, эти слова кажутся смешными, но таковы уж голландцы. Нацизм не для моих соотечественников, поверьте мне. На первых порах, после капитуляции, иногда раздавались также заявления: ну что же, если уж нам судьбой предначертан национал-социализм, как-нибудь мы сумеем повернуть его по-своему, как и Библию. Но вскоре положение изменилось. Вы допустили две крупные ошибки: покровительство НСД и преследование евреев. Политические ошибки.
— В этом вы, пожалуй, правы, — сказал Вернике, заглянул в пачку сигарет, взял одну и сунул пачку в карман. — Но не забывайте, что энседовцы были нашими единственными союзниками, на которых мы здесь могли положиться. Вам не следует судить о национал-социализме по его внешним проявлениям в военное время и на занятых территориях. Ни одна система не выглядит в розовом свете, когда борется за свое существование на чужбине. Меня вообще поражает, как не любят голландцы все военное, солдата как феномен. Здесь все против войны, ладно, но надо делать принципиальное различие между военным и солдатом; солдатский дух — это целое мировоззрение; будучи солдатом, учишься с радостью жертвовать всем: своей кровью, своим семейным счастьем, учебой, творчеством. Вы, как полунемец, должны с этим согласиться…
— Извините меня, господин Вернике, я не полунемец, а целый голландец. Я, конечно, понимаю, что вы имеете в виду. Я даже считаю, что голландец в принципе гораздо лучший солдат, чем иногда кажется. Но особенностью этих солдат-голландцев является, видимо, то, что они хотят сражаться не за Германию, а против Германии.
Вернике с любопытством посмотрел на Схюлтса живыми темными глазами, которые не смогли выдержать взгляд серо-голубых, раскосых, немного настороженных глаз Схюлтса. Сторонний наблюдатель мгновенно определил бы, кто из них двоих немец, несмотря на военную форму Вернике и небритые скулы Схюлтса. Судьбе было угодно, чтобы германец обучал негерманца германской независимости от германского расового надувательства и политической коррупции. Не дав обер-штурмфюреру вставить слово, Схюлтс спросил:
— Вы упомянули о непосредственной причине моего ареста. Не могу ли я узнать…
— Мне ничего не стоит сообщить вам это, — со вздохом произнес Вернике, — но это не играет никакой роли, мне даже неприятно упоминать о таких пустяках в серьезном разговоре о глубоких идеологических проблемах. Вы, наверное, уже поняли, господин Шульц, что вас и так уже продержали в тюрьме слишком долго. Вам остается выполнить две-три формальности, и сегодня же можете идти домой… — Вздохнув, он открыл папку и вынул листок бумаги. — В разговоре с одной дамой вы якобы оскорбляли фюрера. Вы сказали, как записано здесь, что фюрер не разбирается в национал-социалистском учении, действует опрометчиво, что он, собственно, полоумный…
— Простите, — сказал Схюлтс, — но ведь вы сами не верите этому, господин Вернике? Эта дама, как часто бывает с дамами, слишком тенденциозно истолковала мои слова. Тогда я говорил о моем старшем брате и, отмечая его характерные особенности, сказал, что действует он лучше, чем думает, что ему, чтобы эффективно служить национал-социализму, не обязательно понимать его, и что он, видимо, до конца национал-социализм и не понимает. В заключение этой характеристики я мимоходом заметил, что фюрер, видимо, принадлежит к тому же психологическому типу…
— Я и сам уже думал, что тут какое-то недоразумение, — сказал Вернике и спрятал бумагу в папку. — Лишь ваши слова о rottaal немного настораживали. Но я полагаю, что в последние годы вы не украшаете ваши уроки подобными выражениями…
— Конечно, нет, для этого я слишком осторожен.
— Да… Итак, господин Шульц, под свою ответственность я имею право разрешить вам жить и работать как свободному гражданину Нидерландского государства. У меня создалось впечатление, что я об этом не пожалею. Я ставлю лишь одно условие. Поймите меня правильно: я не собираюсь ни сегодня, ни завтра превращать вас в нациста, обращать в свою веру или толкать на отступничество…
— Или на предательство, — перебил Схюлтс.
Вернике вздрогнул и сделал движение, словно собрался нырнуть под стол. Но он взял себя в руки и выдержал устремленный на него холодный взгляд Схюлтса.
— Итак, этого я не хочу. Совершенно определенно не хочу. Вы вольны думать и даже говорить о национал-социализме, что вам заблагорассудится, разумеется в рамках дозволенного, так, как вы сейчас разговаривали со мной. Но мне хочется, чтобы вы занимались теорией национал-социализма немного больше, чем в последние годы. Почитайте что-нибудь об этом — Готфрида Бенна[59], например, или Юнгера[60]; Юнгер, по-моему, под сильным влиянием нигилизма, но Бенн — превосходный писатель, блестящий стилист…
— Могу обещать вам это, — заверил Схюлтс, в книжном шкафу которого стояли и Бенн и Юнгер. Он решил прочесть первую строку из Бенна и последнюю из Юнгера.
— Я также придаю большое значение тому, чтобы вы поддерживали со мной связь. Когда будете в Гааге, позвоните мне, и мы снова сможем непринужденно побеседовать, или пишите мне. Я дам вам свой адрес…
Он взял карточку и нацарапал адрес. Схюлтс прочел: «Оберштурмфюрер СС Питер Вернике, Плейн 1: BDS, Гаага, телефон 171439, Гаутинг 891, через Мюнхен». Итак, все-таки Мюнхен, он не ошибся.
Вернике хотел дать указание о немедленном освобождении Схюлтса, но тот предпочел провести ночь в тюрьме. До Доорнвейка ему уже все равно сегодня не добраться, кроме того, он хотел сначала побриться и постричься. Вернике позвонил в тюрьму и приказал освободить Схюлтса завтра утром, прислав ему перед этим парикмахера; последнее распоряжение было уточнено до мелочей, включая время: 8 часов.
— Итак, до свидания, господин Шульц, — сказал Вернике, вставая и протягивая ему руку. — Когда приедете в Гаагу, надеюсь снова побеседовать с вами. Лицо, сопровождавшее вас сюда, ждет внизу. Но перед уходом загляните в одну из соседних комнат, там находится некто, желающий с вами поговорить.
Новая неожиданность. Что предстоит ему? Не посылает ли его Вернике, так мягко разобравший его дело, к более строгому и высокому начальнику, который начнет орать на него и требовать подписи под статьей для «Фолк эн фадерланд»? Хотя он уже приобрел некоторый иммунитет против подобных эмоций, все же он чувствовал себя не в своей тарелке, когда шел следом за оберштурмфюрером по коридору; тот отворил перед ним одну из дверей и с многозначительной улыбкой велел зайти в эту комнату. Потом он двинулся дальше, не обращая больше внимания на Схюлтса. Схюлтс в нерешительности остановился, затем, толкнув дверь, открыл ее пошире, чтобы посмотреть, что произойдет дальше. Он все же попал в западню; спуститься вниз, чтобы вместе с «Петером Лорре» убежать в тюрьму, невозможно. Дверь была уже открыта, и он ждал, что его сейчас поторопят резким окриком; его взгляд упал на военного, стоявшего, заложив руки за спину, и смотревшего на него. В комнате было темновато, и, только переступив порог, он узнал своего брата Августа.