Потом он очнулся от грез и вспомнил, что в него стреляли и что в его теле сидят пули. Ему казалось, что он чувствует эти пули: противные тяжелые предметы, хотя и не причинявшие особых мучений; страдал он только от головной боли и тошноты и еще от сознания, что его здорово побили; но все это можно пережить.
Он перестал думать об этом. Потом в палату пришла сестра; он подозвал ее к себе и прошептал: «Сколько пуль?» Она подняла вверх два пальца, а один приложила к губам. Пурстампер закрыл глаза. Он хотел еще что-то сказать, но не мог вспомнить что. Когда сестра ушла из палаты, он никак не мог вспомнить, красива она, безобразна или так себе; он видел лишь ее пальцы: два для обозначения пуль и один у рта — милое движение, которое ему хотелось повторить самому. Потом он снова стал думать о покушении и вспомнил многие подробности, особенно лица, ужасные, беспощадные лица, а глаза! И фальшивые усики того отвратительного типа — карлика, сатаны и, наверное, земляка, что и было самым ужасным. И все же им не удалось убить его.
К ночи, когда стали гореть и ныть раны, он вдруг вспомнил, что собирался сказать сестре. Он хотел сказать, что он невиновен. Он невиновен, видит бог, невиновен! Почему ему не поверили те изверги?! Неужели энседовец всегда виноват, черт побери?! Факты против него, это верно, но они должны были поверить ему, они же его земляки, тоже голландцы, хотя и с другими взглядами на войну и политику. Он защищал свою жизнь лучше любого пророка и проповедника, и не безуспешно; видно, его голос и слова внушили им неуверенность, и вот они промахнулись! Не было сомнения в том, что он по методу Куэ[52] внушил им, чтобы они промахнулись. Это доказывало, что он, видимо, всегда недооценивал свои способности к гипнозу; теперь он решил использовать самогипноз для борьбы с травматической лихорадкой и другими опасностями, которые грозили ему.
Но, во всяком случае, пора отойти от НСД! Выйти из партии нельзя, но незаметно отойти можно. Несомненно, в организации его будут чествовать как героя, когда через несколько месяцев он появится в городе, опираясь на тросточку или руку жены; это нужно вытерпеть, да против этого он ничего и не имеет. Но потом — точка: они даже и не заметят. Его слабое здоровье будет хорошим, предлогом. Две пули в моем теле, две пули, — просто невероятно, ведь они знали, что я невиновен, черт побери! И все же стреляли — это же энседовец, ребята, убивайте его… Потом он полчаса подряд шептал: «Боль в левом боку постепенно утихает… Боль в левом боку постепенно утихает…»
В полночь, когда ему понадобилось судно, он, дрожа от боли, вдруг почувствовал стыд. Он стыдился не сестры — к присутствию женщины в таких случаях он привык, к тому же он рассмотрел, что сестра была некрасивой (он не заметил, что пришла новая, ночная сестра, которая действительно была некрасивой), — он испытывал стыд, вспомнив, что с ним случилось перед тем, как в него стреляли. Заметили ли они? Собаки — он отплатит им за это! Он не успокоится, пока не узнает, кто они; мобилизует всех своих друзей, все НСД! Мерзавцы! Можно простить им две пули, как-никак идет война: погибнуть на поле боя, погибнуть в лесу — какая разница; возможно, и Кеес скоро погибнет; не отставать же ему от Кееса. Он готов умереть за народ, за родину. Он не простит им другого, никогда ни за что не простит! Всю ночь напролет он думал об этом и во сне и наяву.
Под утро у него опять началось кровотечение. Сестра, пришедшая умывать его, равнодушно стерла кровь. Под шум шагов приходящих и уходящих сестер Пурстампер лежал этим ранним субботним утром в полном сознании и смотрел в потолок. У него было такое чувство, словно он потерял всех друзей и простил всех врагов. Доктор его не осматривал; лица постоянно менявшихся сестер не вызывали интереса. Днем снова начала подниматься температура.
В четыре часа около клиники остановилась серая машина, из которой вышли четыре человека в черной форме; пятый остался за рулем. Двое из прибывших — низенький худой мужчина с острой светлой бородкой и неповоротливый толстяк с длинными светлыми усами — тащили большой венок из белых гвоздик, переплетенный черно-красной лентой. Попарно они поднялись по лестнице и беспрепятственно прошли через главный вход, где их не остановили ни швейцар, ни врач, ни старшая сестра. Шедший впереди высокий, немного сутулый мужчина с маленькими темными усиками и светло-серыми раскосыми глазами спрашивал у сестер, где лежит господин Пурстэмпер, но не получал ответа — знак враждебности, которому он не придавал значения и оставался дружелюбным, обращаясь к другим сестрам, сначала в коридоре нижнего этажа, где маленький энседовец с бородкой и в широченных брюках привлекал всеобщее внимание, затем наверху, где наконец одна из старших сестер указала им сиделку Пурстампера. Эта уже пожилая женщина с безупречной репутацией смело оглядела предателей родины с головы до пят и сказала, что менееру Пурстамперу запрещено разговаривать и принимать посетителей. Старший группы объяснил, что их целью является не посещение, а оказание менееру Пурстамперу почестей, как борцу партии, выполнившему свой долг перед родиной; тут он показал на надпись, начертанную на черно-красной ленте; «Слава Генри Пурстамперу! Борьба продолжается! Ура!» Сиделка посмотрела на надпись с таким видом, словно она задевала ее честь. Буквы были написаны от руки, а не напечатаны, что еще больше увеличивало ее презрение. После того как они дали обещание не разговаривать с Пурстампером и ограничиться лишь вручением венка, она показала на ближайшую дверь и пошла дальше, разгоняя сердитыми взглядами столпившихся поблизости любопытных сестер.
Пурстампер только что пробудился от сна, который сделал его хозяином маленькой пушки, позволявшей вести огонь по Англии прямо из его фотоателье. Вдруг в секторе наблюдения он увидел массу черных фигур в форме. Они выстроились около его кровати; четверо в ряд, но их казалось значительно больше; ему мерещилось, что эта четверка составляла первую шеренгу огромного отряда энседовцев, выстроившегося за стенами клиники. Присмотревшись, он установил, что их правые руки были вскинуты вверх, потом он увидел цветы, белые цветы — венок, предназначенный ему. Улыбка пробежала по его бледному лицу. Какой чудесный венок! Товарищи не забыли о нем. Это, наверное, делегация штаба, прибывшая чествовать его от имени Вождя. А может быть, Вождь тоже здесь? Он пристально посмотрел на прибывших, однако лишь самый низенький был немного похож на Ван Фессема, которого он знал по фотографиям, а больше никого из руководства не было. Но это неважно. Ему оказана большая честь, отлично придумано. Слезы навернулись на глаза, когда он увидел, что венок с черно-красной лентой повесили на стул, чтобы он получше рассмотрел его. Венок будет напоминать ему о торжественных собраниях, о праздничных залах, флагах, знаменах, вымпелах, эмблемах, о маленькой Голландии с ее великим прошлым, о черном и красном цвете, о крови и почве, о национальном гимне «Вильгельмус» и о взметнувшихся вверх руках! Его пришли чествовать. Это счастливейший день в его жизни.
На его бледном, залитом слезами лице с огненно-красной царапиной продолжала играть улыбка, когда один из четверых опустил руку и медленно направился к нему, словно собираясь что-то сказать. Нет, не сказать, а вручить. В его правой руке что-то сверкнуло. Деньги, блестящий предмет, оружие, кинжал… Человек был уже рядом, но он не разглядел, чтό у него было в руке. Однако это явно предназначалось ему, что-то ценное, подарок от штаба. Удивиться подарку, на который пал выбор, он не успел.
БЕЗОБРАЗНАЯ ГЕРЦОГИНЯ
Настроение, в котором Схюлтс отправился в понедельник вечером в кафе на свидание с Мийс Эвертсе, являло собой смесь мрачного удовлетворения и непонятной тоски — той самой тоски, которая постоянно изводила его после того, как он со своими тремя товарищами в форме энседовца и с револьвером в руке прорывался сквозь толпу испуганных медсестер и ассистентов, безропотно уступавших им дорогу. Наконец-то операция закончена: Пурстампер мертв. На сей раз он не промахнулся, хотя и предпочел бы передать эту роль Эскенсу. Но судьба оказалась коварной и назначила исполнителем своей воли того, кто менее всего одобрял этот план. И вот расплата: его мучит тоска. Он полагал, что каждый террорист и каждый убийца испытывает подобное чувство. Оно-то и являлось, по-видимому, одной из причин того, что, раз начав, убийца продолжает убивать.