Когда красная косынка исчезла за углом дома, он возвратился к себе и опять почесал у себя за ухом. Под ложечкой сосало, в животе урчало, все это обычные для него признаки того, что ему надо принять решение, требующее большого мужества. Но что для него выгодней? В истории с Кохэном выгода весьма сомнительная. Его осенила другая мысль. Если Кохэн обладает такой типичной еврейской наружностью, то и ребенок будет походить на еврея или еврейку, а разве немецкие врачи не определяют с точностью до одного процента, насколько кровь ребенка смешанного происхождения испорчена примесью еврейской крови? Таким образом, у Кееса еще есть шансы, хотя бы через семь или восемь месяцев… Было еще и другое обстоятельство, которое его смущало, Если мофы с ним не посчитаются и Бовенкампа не пощадят, то фермер так на него взъестся, что, когда его впоследствии освободят, навредит ему и Кеесу, чем только сможет… Но все это еще ничто по сравнению с той настоящей, огромной опасностью, мысль о которой закопошилась в глубине его сознания с той самой минуты, когда эта паскуда заговорила о нелегальных. Он бы, например, охотно выдал оккупантам Мертенса, который в карточном бюро угрожал ему револьвером, а через какой-нибудь час имел наглость заявиться к нему в аптеку, но Мертенс — член подпольной группы Сопротивления; Пурстампер отлично знал, что его попытку предупредить по телефону немецкую полицию о налете на карточное бюро подпольщики вменяют ему в тяжкое преступление; полученное им по почте анонимное, можно сказать угрожающее, письмо не оставляло в этом никакого сомнения. Если Мертенса схватят по его доносу, то пуля в лоб или нож в сердце Пурстамперу обеспечены. Гестапо его не подведет, но проклятая девка — разве можно верить этой роже, глаза у нее так и бегают, как у шлюхи, вообще-то лакомый кусочек, и досадно, что за все эти недели он ею так и не воспользовался, но он бы все равно не смог ее удержать, эту девку, а уж если б она заметила, что с Кеесом дело не выгорит, тогда и подавно. Нет, нельзя ему впутываться в такую историю. Правда, отказываясь от доноса, он в известном смысле становился саботажником, но насколько велик риск, что гестапо об этом пронюхает?.. Не лучше ли, как подобает настоящему национал-социалисту, одним ударом разрубить узел и принять непреклонное решение? Не надо зря трепаться, выскакивать по пустякам вперед, а потом пятиться назад, и уж если говорить «не буду я этого делать», то свое слово держать… Еще до завтрака Пурстампер решил никак не использовать сообщение Марии. Придумает для нее какую-нибудь отговорку вроде того, что, дескать, слишком уважает ее отца, чтобы на него доносить, или что-нибудь в таком духе.
ДВА АМСТЕРДАМЦА
Сцена, которую Мария Бовенкамп наблюдала из окна своей комнатки, заключалась не только в примирении Яна ин'т Фездта с Грикспоором, но и в том, что Ян объявил остальным нелегальным о своем твердом решении, взволновавшем их всех. То, что Ян ин'т Фелдт согласился сложить оружие не от чистого сердца, было видно по его косому взгляду и вялому рукопожатию, и Грикспоор это сразу почувствовал; впрочем, товарищи вспомнили, что точно так же вел он себя и в тот воскресный вечер, когда пообещал оставить Кееса Пурстампера в покое; не мог он, значит, по-другому. Но на сей раз он против обыкновения разоткровенничался и стал горько жаловаться на свою жизнь в Хундерике; видеть ежедневно Марию, с которой он гулял несколько месяцев, сидеть с ней за одним столом — это было слишком; а когда он за нее заступился и дал оплеуху своему же товарищу она даже и глазом не повела, словно то был не он, а пустое место! С него хватит. Он возвращается в Амстердам, и как можно скорее, на следующий день! Сколько времени не был он в кино! Уж лучше он сам явится в AD, пусть делают с ним все, что хотят, хуже, чем в Хундерике, нигде не будет.
— Вот уж не стал бы! — воскликнул Грикспоор, а двое других мрачно покачали головой. То, что Ян ин'т Фелдт хотел назад, в Амстердам, и что решение его, видимо, было бесповоротным, они еще могли понять, но в большом городе всегда имеется много шансов проскользнуть сквозь ячейки немецкой сети, надо только соблюдать осторожность, с какой же стати лезть на рожон? Наконец, можно и в другом месте уйти в подполье, но от этого Ян ин'т Фелдт наотрез отказался, никакого подполья, хватит с него этой чертовой кабалы!
И вдруг неожиданно для всех выступил с безумным предложением Кохэн. Ян не единственный, кого тянет в Амстердам, сказал он, менеер Схюлтс, их общий благодетель и тюремщик, держит их в ежовых рукавицах: ни одного дня в Мокуме, ни часика на Даме, ничего он им не позволяет, ровным счетом ничего, но он, Кохэн, готов послать все к черту, лишь бы вылезть из своей норы на денек-другой; так как у него в Амстердаме полно знакомых, то он, вполне возможно, сумеет пристроить где-нибудь и Яна ин'т Фелдта. Опасность ему не грозит, он — Ван Дейк, амстердамский маклер, проживающий там-то и там-то. Конечно, удостоверение личности у него неважнецкое, это факт, только на подтирку и годится, но какому же идиоту из СД или из ландвахта придет в голову подозревать такого человека, как он, по своей арийской внешности не уступающего самому Гитлеру и уже давно вышедшего из возраста, когда берут на принудительные работы. Итак, с воодушевлением воскликнул Кохэн, на следующее утро они как можно раньше осуществят план Яна ин'т Фелдта! Завтра пятница, а Схюлтс был у них сегодня утром и сказал, что теперь приедет в понедельник. Так что до воскресного вечера у Кохэна в запасе целых два восхитительных дня, а если Бовенкамп не проболтается, Схюлтс ни о чем и не узнает.
Вчетвером отправились они к фермеру, чтобы посвятить его в свои намерения. Он полностью с ними во всем согласился, что объяснялось его безразличием к таким вещам. Обрадованный, что избавится от Яна, Бовенкамп обещал не говорить Схюлтсу ни слова. Дирке тоже пришла в хорошее расположение духа и отдала Яну поношенный костюм ее сына, несшего у оккупантов трудовую повинность. Что касается Кохэна, то он был на седьмом небе от счастья, и, рассказывая им, как он проведет в божественном Амстердаме целых два дня, он впервые вызвал в Хундерике взрыв искреннего смеха описанием кукольника на Даме, который безнаказанно стреляет в мофов.
За чаем их угостили пирогом, густо намазали маслом ломти хлеба — порция на двоих — и завернули их в бумагу; в амбаре в тот вечер шло такое буйное веселье, что о карауле на дамбе никто и не подумал. Единственный, кто вел себя тихо, был Ян ин'т Фелдт, и ему сочувствовали; хоть он и избавлялся от Марии, все же его будущее не сулило ничего приятного. Чтобы его утешить, они предсказывали ему в Амстердаме новые победы над девушками. Не отрицая такой возможности, он все же сидел с мрачным видом, бессмысленно глядя перед собой, и никто не удивился, когда в половине двенадцатого, в самый разгар веселого смеха, острот и анекдотов о Гитлере, он заявил, что пойдет спать куда-нибудь в другое место. И он действительно ушел в конюшню к лошадям, которые по крайней мере хоть помалкивали.
После того как они немного поговорили о Яне ин'т Фелдте, Мертенс сказал, что отныне каждому из них придется дольше дежурить: по восьми часов вместо прежних шести. Но это, добавил Мертенс, единственный ущерб, который им принесет уход Яна. И ему никто не возразил.
Выйдя во двор, Ян ин'т Фелдт остановился, оглядываясь по сторонам. Месяц, давно перешедший в свою вторую четверть, прятался за облаком, и молочный свет озарял двор, выделяя у всех трех видимых строений — амбара, конюшни и дома — одну лишь угрюмую черноту их силуэтов. В этом треугольнике Ян ин'т Фелдт постоял минут пять как завороженный. Опустив голову на грудь, он напряженно о чем-то думал. Потом наконец его невысокая коренастая фигура опять пришла в движение, он направился к конюшне. Вошел туда. Когда через некоторое время он вновь появился на дворе, на нем уже не было ни пиджака, ни брюк, а на ногах только носки. В амбар он не возвратился, не пошел и на канавку, где нелегальные справляли нужду, а, украдкой озираясь по сторонам, направился на цыпочках к гумну. Наружные двери были заперты; он даже не пытался открыть боковую, что вела в летнюю кухню. При теперешнем размахе преступности Бовенкамп боялся взломщиков больше, чем мофов. В последние дни в окрестностях было несколько случаев увода скотины прямо из хлева, а потому фермер стал на ночь запирать скот на гумне, что он обычно начинал делать месяца на полтора позднее. Но Ян ин'т Фелдт недаром в черные дни своей амстердамской жизни якшался с уголовниками, хоть и не принимал участия в кражах со взломом. Открыть низкую, полукруглую раму с наполовину разбитым стеклом ему стоило меньшего труда, чем протиснуться через нее в теплое гумно. Со стороны жилого флигеля дома залаяла собака, но он уже был внутри. Одной ногой он попал в навоз, да так, что его левый носок утонул в нем по самый верх; потом наткнулся на столб, к которому привязали скотину, нашел ощупью дорогу между двух пережевывавших жвачку коров к середине гумна и, не обращая никакого внимания на свой вонючий носок, прокрался к двери, которая вела в жилое помещение, оставив позади себя с правой стороны водопроводный кран, с левой — уборную. Вскоре он уже подымался на чердак, шаг за шагом, стараясь по возможности, чтобы не скрипели крутые ступеньки. На чердак выходили три двери: комнатенки Кохэна, сейчас пустовавшей, комнатки Марии и клетушки Янс. К этой последней он и направил свои шаги.