Эта комедия длится до самого вечера. Первыми всегда устают и покидают место забавы ребятишки. Синьору не сердит их дезертирство. Она снова принимается рассматривать улицу, словно о чем-то задумавшись, опять жует бананы, грызет семечки и плюет на головы прохожих. А если те досадливо морщатся, она радостно улыбается.
Так протекает агония обезумевшей Синьоры, зрячего сфинкса, важно восседающего у окна в сбитом набок парике.
Глава двадцать четвертая
Снова наступило лето, но кто уничтожит теперь холод в сердцах?
Эудженио, рассказывая Бьянке о себе, напирал, как на особую свою добродетель, на то обстоятельство, что он политикой не интересуется. Однако будь жив Мачисте, он легко доказал бы своему подмастерью, что его поведение — тоже определенная политическая позиция. Отстраняться — это означает принять существующий порядок, признать его или по крайней мере согласиться с ним морально. «Все одно к одному». Если же хочешь обеспечить себе полное спокойствие, записывайся в фашистскую партию, как Отелло, который обратился непосредственно к Карлино, чтоб тот поддержал его заявление. Так поступил и Ристори, и Оресте, и Беппино Каррези. Отелло сделал это из корысти — хотел сохранить за собой поставки угля в школы всего округа, а может быть, получить и новые поставки; Ристори желал «ни с кем не ссориться», флюгер-парикмахер пошел по стопам хозяина гостиницы, а Беппино Каррези, вольный труженик, записался в фашисты из страха. Но так или иначе он был первым из уважавших себя корнокейцев, кто сложил оружие. И его отступничество — хоть о нем не толковали публично — легло мрачной тенью на всю улицу. Ибо наш народ, в большинстве своем полуграмотный, действует, повинуясь своему чутью; чтобы усвоить идею, ему необходимы символы. Правы они или ошибаются — скажет история; но к двенадцатому июля 1926 года в понимании корнокейцев фашизм — это Карлино, а антифашизм — это Мачисте. И для того, чтобы духовно стать на сторону Мачисте, они не ждали Ночи Апокалипсиса. Убийство Мачисте было для них трагическим подтверждением, что они идут по правильной дороге.
Они приспосабливаются, и это можно понять. Ведь жить-то надо. Они боятся, это тоже понятно. Теперь у Стадерини правая рука сама собой подымается (будь в ней даже молоток или что-либо другое), и он отдает великолепное римское приветствие, когда Карлино проходит мимо его верстака. Фидальма согласилась ходить к фашисту-бухгалтеру стелить постель и убирать комнаты — ведь после смерти матери Карлино живет один. Что ж, работа не хуже прочей, и Карлино платит ей, как любой другой наниматель. Кроме того, он отдает Фидальме свою поношенную одежду для ее старика, так что теперь по воскресеньям сапожник щеголяет в еще приличном темном костюме, который видывал всякие виды — «Казино Боргези», а может, и злачные места похуже. А Леонтина нашила на новехонькую черную рубашку Карлино его орденские ленточки. Кто посмеет отказать в услуге бухгалтеру Бенчини или не работать на него, если он этого потребует? После смерти матери Карлино убедился, что уход за собственной персоной требует многих мелких забот, и решил, что хлопотно и бессмысленно искать их на стороне, когда с виа дель Корно слетела спесь и вся улица в его распоряжении. Более того, в годовщину основания фашистской партии Карлино выразил Фидальме свое удивление по поводу того, что только Отелло, Ристори и сиделки Синьоры вывесили флаги. И едва успела Фидальма передать его слова, как на окнах пирожника и землекопа уже развевались трехцветные полотнища.
Попробуем заглянуть в сердца корнокейцев. Мы, конечно, прочтем там страх, даже ужас. Но спросим себя, что же порождает эти чувства? Сказать «ненависть» — слишком сильно, ибо ненависть всегда активна; назовем это озлоблением, пламенем, тлеющим под пеплом, и осуждением, бесповоротным осуждением, затаенным в глубине души. А это означает записаться в фашистскую партию? Нет! Одобрять фашистов? Нет! Носить их значки? Нет! Словом, немой протест. Единственный еще возможный протест. Единственный способ отречься от тех, кто убил Мачисте. Теперь Беппино Каррези стал одним из его убийц. Таковы смутные думы корнокейцев. И они лишили Беппино Каррези своего доверия.
Но есть и такие, кто, будучи приперт к стене, открыто выразил свое осуждение. Это Бруно.
Бруно — обыкновенный парень. Мы видели это по его отношениям с Элизой. Ему было тогда девятнадцать лет, и в нем вспыхнула чувственность. Когда он, еще подростком, открыл тайну существования женщины, хорошенькая, дерзкая и доступная Элиза взволновала его так сильно, что по мере его возмужания стала каким-то психическим наваждением, грозившим опасностью онанизма, к которому Бруно испытывал физическое отвращенье. Он откровенно сказал Элизе, что она у него «комом застряла в горле». Но второй раз он встретился с нею в лугах Кашинэ только из жалости, к которой примешался порыв страсти, когда он оказался наедине с женщиной, желавшей его. Боясь привыкнуть к Элизе, он твердо решил избегать ее и достиг этого нарочитой циничной грубостью, которая была лишь средством защиты его любви к Кларе, его стремления создать себе семью. В отношении политики Бруно занимал ту же позицию, что и Эудженио, полагая, что в нее вмешиваться нечего. Но в отличие от молодого кузнеца он не придерживался строгого нейтралитета и соглашался с рассуждениями Марио, хотя все его сочувствие ограничивалось еженедельным взносом в фонд Красной Помощи.
Смерть Мачисте усилила в сердце Бруно тревогу, страх и озлобление, которые объединяли всех корнокейцев. Но теперь на железной дороге собирались «выкорчевать всех бунтовщиков». Отец Бруно, хоть он и записан в книге почета как машинист, погибший при выполнении служебного долга, оставил по себе память и как убежденный социалист. Бруно никогда не высказывался в духе идей своего отца; но все же отец и сын — одна кровь, и поэтому специально выделенная комиссия вызвала Бруно и учинила ему допрос: каковы его политические воззрения, «не идет ли он по той же дорожке, что и отец», а если не идет, то почему не записывается в фашистскую партию?
Тут— то Бруно и прорвало. Он сказал, что память об отце ему дороже всего на свете. А когда его стали допрашивать построже, Бруно заявил, что в жизни своего отца он одобряет все, в том числе и его политические убеждения. И поэтому-то он и не записывается и никогда не запишется в фашистскую партию, хотя он -не коммунист и вообще политикой не интересуется; он — просто железнодорожник и после смены думает только о том, как бы провести свободные часы в кругу своей семьи. Но его оговорок слушать не стали. Бруно отстранили от работы, пока не будет утверждено его увольнение.
То же самое, только проще, проделали и с его тестем. Землекоп Антонио также считал, что политикой заниматься не нужно, достаточно раз в пять лет голосовать за социалистов. Однако, когда его приперли к стенке, допрашивая, одобряет ли он образ мыслей своего зятя, то старик не смог сказать, что он его осуждает. И так как Антонио был на поденной работе, то с ним разделались быстрее и уволили сразу. Легко представить себе, как это. отразилось на бюджете семьи.
Но утверждать на основании подобных фактов, что наша улица утратила свою веселость и страсть к сплетням, было бы искажением истины, чистейшим прикрашиванием. Люди помнили, что нужно жить час за часом, день за днем, недели, месяцы и годы, которые неуклонно следуют друг за другом. И ведь у сердца есть тысячи способов обманывать себя. (Мы часто говорим «сердце», но речь-то идет о совести.)
Ошибается тот, кто думает, что корнокейцы совершенно «раздавлены гнетом фашистской диктатуры». Никогда еще не было на виа дель Корно столько озорных выходок. как теперь. Всех обуяла страсть к сплетням, шуткам, дурачеству и интригам. Словно с обоих концов улицы раз и навсегда опустились железные шторы, и виа дель Корно сказала остальному человечеству: «Спокойной ночи».
Позавчера Стадерини распустил слух, что Клоринду в юности соблазнил дядя — священник из Варлунго и, чтобы откупиться от нее, старый обольститель дает теперь Ривуару денег взаймы. Орудуя шилом, дратвой и молотком, сапожник сочинил эту новость, как выдумывает журналист очередную «утку». Однако Ривуар для очистки совести решил расспросить жену и выяснить дело. Бедняжка Клоринда начала с отговорок: «Удивляюсь я тебе, Серафино», но, пытаясь оправдаться, все больше путалась и сбивалась. Наконец пробормотав: «Я была так молода!», она без чувств упала на руки мужа.