— Только вы одна у меня и остались, Синьора! Я чувствую себя вашей вещью.
И она действительно чувствовала себя ее вещью. Одинокая, растерянная и несчастная, прильнула она к груди Синьоры — словно беспомощный мотылек искал защиты у векового платана. Время от времени она еще всхлипывала, но тотчас снова успокаивалась и даже пыталась улыбнуться. Синьора нежно поглаживала ее, и ласка эта убаюкивала Лилиану, навевала покой и сон. Приподнявшись, она посмотрела в жуткое, отталкивающее лицо своей повелительницы, и оно показалось ей приятным и по-матерински добрым. Лилиана поцеловала Синьору в щеку и, желая выразить свою признательность, еще теснее прижалась к ней.
Незаметно наступил вечер. В комнате, оклеенной красными обоями с узором из золотых лилий, было сумрачно и прохладно. Возле кровати в растерянности неподвижно стояла Джезуина. Синьора приказала ей позаботиться о ребенке — Лилиане надо отдохнуть, она так устала, бедняжка.
В эту ночь Синьора убедила Лилиану лечь с ней вместе.
— Ты слишком взволнованна, — уговаривала она ее. — И потом мне нужно с тобой поговорить, но я не хочу, чтобы ты все время была на ногах. А возле твоей дочки будет спать Джезуина.
Когда они остались одни, Синьора зажгла стоявшую на ночном столике лампу. Первый раз случилось Лилиане спать в такой мягкой и чистой постели. Она посмотрела на потолок — он был высокий, и оттого здесь дышалось особенно легко.
— До чего же мне странно спать в вашей постели, Синьора! — с искренним удивлением проговорила Лилиана. — Мне кажется, что я забралась сюда тайком и меня вот-вот прогонят!
— Я тебя никогда не прогоню отсюда! — ответила ей Синьора.
Она полулежала, опираясь на подушки. На стене, освещенной лампой, четко вырисовывался ее профиль.
— Вы сейчас словно святая Анна на алтаре! — воскликнула Лилиана.
— Ложись поближе, согрей меня. Мне холодно, будто на дворе февраль. Тебе неприятно?
— Мне кажется, что я снова стала маленькой девочкой. Папа часто уезжал ночью с повозкой и мама брала меня к себе, чтобы теплее было спать.
— Я хочу быть твоей подругой, а не матерью. Почему ты улыбаешься?
— Джулио тоже всегда говорил — «хочу». Знаете, как я ему отвечала? Травы «хочу» не найти даже в садах Боболи [30]. Но для вас я отправилась бы искать эту траву хоть на край света.
Синьора погладила ее по голове и сказала, что даст Лилиане денег для Джулио. Пусть он думает, что жена начала наконец «работать». Лилиана запротестовала: нет, нет, она скажет ему всю правду.
— Джулио меня принуждает, потому что Моро и его дружки не дают ему покоя. Но по-своему он меня любит. Если я послушаюсь его, он сам же меня будет презирать, когда выйдет из тюрьмы. А вот если Джулио узнает, что это вы мне помогли…
— Он решит, что и я помогала тебе с какой-нибудь нехорошей целью, намереваясь использовать тебя в своих интересах, когда ты станешь гулящей. Мужчины все одинаковы!
На душе у Лилианы снова стало грустно. Она вспомнила слова Джулио насчет Синьоры и, помолчав, сказала: — Вы, Синьора — святая и прозорливица.
Это происходило как раз на «зловещей неделе». Уго распевал в гостинице свои песенки, а виа дель Корно была словно амфитеатр под открытым небом — там слушали его.
Черные глазки, алые губки…
— Закрой окно, — приказала Синьора. — Он мне мешает.
Лилиана послушно захлопнула окно и снова легла. Синьора спросила:
— Тебе нравится, как он поет?
— Если прислушаться хорошенько, то можно и через закрытое окно разобрать. У него красивый голос.
— Раньше и у меня был красивый голос. Как-то раз я пела на одном вечере. Я была тогда в твоих годах. Мне нравились неаполитанские песни — веселые, конечно. «Щипки и ссоры». Не помнишь такой?
— Какой у нее мотив?
— Ах, если бы я могла тебе ее напеть.
— А какие слова?
— Что за смысл повторять слова, если я не могу напеть тебе мотива… Я и романсов много знала, например, «Голубку».
И тут свершилось чудо. Из груди Синьоры, словно из дряхлого испорченного граммофона, который вдруг заиграл, вырвались звуки старинной песни. И голос у нее тоже был как у старого граммофона: хриплый и скрипучий.
Крылья расправив, летит
Голубка к Ненне в руки.
Скажите любимой моей,
Какие терплю я муки…
Приступ кашля остановил разбитую пластинку. Побледнев, как полотно, Синьора опрокинулась на подушки, на лбу у нее выступил холодный пот, но все же она нашла в себе силы успокоить Лилиану и не велела ей звать Джезуину. Лекарства и полоскания немного помогли Синьоре, и постепенно она оправилась. И тогда она сказала Лилиане:
— Как ты молода! Ты настоящая крестьянка.
— Почему?
— Это же комплимент тебе, глупая! Несмотря на все страдания, ты и сейчас свежа, как цветок. Дай я приласкаю тебя, подвинься ко мне поближе. В тебе столько жизни. Если ты прижмешься ко мне, смерть никогда меня не унесет.
Лилиана была взволнована и напугана этим как будто слабым, но весьма настойчивым натиском. Она взглянула Синьоре в глаза и в страхе, закрыв лицо руками, горько расплакалась. На миг Синьора растерялась, и ей пришлось призвать на помощь все свое изощренное искусство, чтобы ласками и неясными словами незаметно успокоить Лилиану. Убаюканная мягким прикосновением ее рук, Лилиана, словно маленькая испуганная девочка, задремала в объятиях Синьоры.
Глава одиннадцатая
К своему изречению о ласточках Стадерини добавил:
— «Ангелы-хранители» один за другим возвращаются. Видать, наша виа дель Корно и в самом деле рай!
— Или ад, — ответила его жена Фидальма. — Бедняжка Милена!
На железной шторе колбасной на виа деи Нери наклеено новое объявление: «Закрыто на учет. Откроется 15 сентября с. г. Новая дирекция».
Здоровье Альфредо ухудшилось. Дубинками ему повредили легкие; потребовался двусторонний пневмоторакс и длительное пребывание в санатории Кареджи, предписано было повезти Альфредо в горы, когда он наберется сил. Чтобы окупить расходы, пришлось сдать лавку в аренду. Теперь уже было ясно, что Альфредо придется лечиться по крайней мере год. В санатории ему отвели отдельную палату, и Милена проводила с ним весь день до позднего вечера.
Милена жила теперь у матери, но все еще снимала квартирку в Курэ, в надежде, что Альфредо выздоровеет и «жизнь начнется снова».
— Наша жизнь длилась всего месяц, — говорил Альфредо и, улыбаясь, спрашивал:
— А как звенела касса?
— Трин-трин, Альфредо, трин-трин.
— Ты узнавай, как они ведут торговлю, — наставлял ее Альфредо. — Боюсь, как бы они не растеряли покупателей. Наш магазин торговал хорошо. Они перенесли консервы на другое место?
— Да. Кроме того, они сделали новую вывеску и убрали бадейку с вымоченной треской, которую ты выставлял у дверей.
— Видишь, они не умеют приняться за дело! Вот посмотришь — они отвадят всех моих покупателей!
В тот вечер, когда лавка снова открылась, Милена три раза прошлась мимо нее по противоположной стороне улицы. Она увидела синьора Бьяджотти, того самого, который взял лавку в аренду; он сидел за кассой — за кассой Милены. Она видела через стекло витрины, как он нажимал на клавиши, и снова слышала знакомое триньканье. «Это несправедливо», — тихо сказала она, словно для того, чтобы услышать собственный голос.
Теперь она была уже другой, не прежней Миленой; перенесенные горести наполнили ее душу печалью, но в то же время пробудили в ней твердую волю и решительность.
Парикмахер Оресте, стоявший на пороге своей цирюльни, остановил Милену, осведомился о новостях. Он, как и все, тоже сказал ей: «Твой парень этого не заслуживал».
В тот вечер, прежде чем возвратиться в дом матери, Милена пошла навестить Маргариту и, лишь только затворила за собой дверь, разразилась слезами.