Мачисте иногда позволял себе лихачество, и Марио его поддерживал. Развив большую скорость, они со страшным треском вылетали на бульвар и мчались «с ветерком», не замедляя хода на поворотах. Чтобы сохранить равновесие, Марио чуть не весь высовывался из коляски. Мачисте пригибался к рулю так низко, что его лоб почти касался фонаря. И оба они гордились своей смелостью. Мачисте уже два раза пришлось платить штраф за превышение скорости. Но они скрывали от Маргариты свои подвиги. Теперь они стали приятелями, и Мачисте очень осторожно, так, что Марио этого не замечал, помогал юноше самому разобраться в собственных мыслях. Он делал это, непроизвольно следуя одному из самых иезуитских, но вместе с тем и самых действенных методов: давал юноше опровергать самого себя и самому ловить себя на ошибках. Он подправлял Марио лишь настолько, чтобы удержать его «в колее». Но свои разговоры они тоже скрывали от Маргариты, ибо после нападения на Альфредо она жила в постоянном страхе за мужа.
Мачисте замедляет ход мотоцикла и, подняв на лоб очки, бросает:
— Ну так как? Ходил ты к Карлино в федерацию? Марио сразу же откликается:
— И не подумал. Мне этот тип не нравится.
— Один из самых ярых фашистов.
— Именно поэтому. Он настоящий преступник. Но их идея — совсем другое дело.
— Послушаем, что за идея.
— Революция, которую вы, красные, не сумели совершить.
— А кто этому помешал? По-твоему, фашисты тут ни при чем?
— Вы испугались гвардии и карабинеров. Ты не можешь отрицать, что фашисты побили вас вашим же оружием, раз они поставили своей целью революцию.
— А разве фашисты не были на стороне карабинеров и гвардии? Разве Муссолини не снюхался с королем?
— Король — марионетка. Пока что он еще нужен для поддержания порядка. Вспомни, какой шум поднялся после убийства Маттеотти [34].
— А кто убил Маттеотти?
— Что же ты отвечаешь вопросом на вопрос? Говори прямо, фашизм восстановил порядок или нет?
— А я у тебя спрашиваю: кто его нарушил? И что такое фашизм? Только порядок или еще и революция? А если он только порядок, так, значит, фашизм то же, что полиция. Так или нет?
— Революция только начинается. Господа хозяева еще ее почувствуют.
— А кто должен совершить эту революцию?
— Народ. Мы, рабочие.
— Сколько в вашей типографии рабочих записалось в фашистскую партию?
Марио вдруг стал серьезным, словно он сделал неожиданное открытие. Он растерялся, как человек, который долго искал какую-нибудь вещь и, найдя ее у себя под носом, не совсем уверен, действительно ли это она. Марио отвечает:
— Десять записалось из ста восьмидесяти… Но из этих десяти положиться можно, пожалуй, лишь на трех-четырех.
Мачисте еще раз поворачивает нож в нанесенной им ране:
— А кому принадлежит типография?
— Хозяину, понятно. Он всем заправляет вместе с тремя сыновьями и невесткой. — И теперь уже сам Марио добавляет: — Все пятеро — фашисты!
Тогда Мачисте прячет оружие в ножны и, отечески добродушно похлопывая Марио по плечу, говорит:
— Ну как, Нано? Промчимся, что ли?
Когда мотоцикл уже несется, Марио, захлебываясь ветром, кричит:
— Мы еще продолжим этот разговор!
— Непременно! — говорит Мачисте.
Он смотрит в лицо Марио, и его глаза, спрятанные за большими очками, улыбаются.
Глава тринадцатая
У го утратил доверие к виа дель Корно. Он затаил злобу не только против Мачисте, но и против всей улицы. В гостиницу он возвращается, когда уже стемнеет, а по утрам уходит крадучись. Когда кто-нибудь из старых знакомых встречает его и здоровается, он лишь подносит два пальца к козырьку недавно купленной фуражки. Уго теперь носит яркие галстуки, иногда — цветок за ухом. По вечерам он почти всегда навеселе. А дела у него идут хорошо. Он даже нанял подручного и, поручив ему вторую тележку с фруктами и зеленью, посылает его в те кварталы, куда не ходит сам.
— Я открыл филиал, — говорит он Олимпии. Подручному Уго платит десять лир в день, а зарабатывает на нем больше чем вдвое. Эти деньги Уго каждый вечер преподносит Олимпии.
— Филиал я открыл специально для тебя, — говорит он ей. — И я буду платить тебе все то, что мне дает вторая тележка, если ты согласишься хранить мне верность — с десяти часов вечера и до утра.
— Попробуем, — сказала Олимпия.
Вскоре она убедилась, что условия ей подходят. Со своей стороны Уго полагал, что его любовница не стоит ему ни гроша, не считая «амортизации капитала».
Уго все еще был полон острого раздражения против Мачисте. Ему все казалось, что вот-вот представится случай и он расквитается с обидчиком. О каком «случае» идет речь, он и сам не знал; а расквитаться надо было еще и за выбитый зуб, вместо которого пришлось вставить искусственный. С товарищами по партии Уго порвал. Он решил, что сейчас не время заниматься политикой; когда положение проясниться — будет видно.
Уго отказался также от мысли подложить бомбу в здание фашистской федерации. Он еще не пришел к заключению, что фашисты не заслуживают ненависти, однако уже считал, что если бы все фашисты походили на Освальдо, то с ними можно было бы договориться.
Каждый вечер после полуночи Освальдо и Элиза заходили в двенадцатый номер навестить Уго. Олимпия играла роль хозяйки. Они просиживали здесь несколько часов, рассказывали анекдоты, играли в «шестерку» по маленькой, пили вино и кофе. Расходы Уго и Освальдо делили пополам. Ристори, потушив фонарь, присоединялся к ним и участвовал в последних карточных партиях. Иногда они приглашали в компанию Розетту и заставляли ее голой танцевать чарльстон. У Розетты грудь свисала на живот, вены на ногах вздулись, она быстро уставала, но умела развлечь их достаточно, чтобы заработать стакан вина и пять лир деньгами.
Недавно они устроили «черную вечеринку»; предложила ее Олимпия, а гостей приглашал Освальдо. Участвовали Ада и Киккона, пришел Оресте — его затащил хозяин гостиницы. Ада и Киккона были награждены аплодисментами за представление: наконец открылась причина их интимной дружбы. Розетта взяла напрокат костюм у театрального костюмера с виа делла Пергола: она нарядилась младенцем и была в этом одеянии комична и страшна. Олимпия облеклась в «сеточку», оставшуюся у нее с того времени, когда она жила в публичном доме. Элиза была совершенно голая и как будто стыдливо куталась в невидимый плащ. Все решили, что она самая красивая из пяти женщин.
На следующий день Оресте не преминул во всех подробностях рассказать сапожнику Стадерини о вечеринке. Нанни дополнил картину со слов Элизы. Так стало известно, что Розетта «изображала» из себя новорожденную, а Киккона взяла ее на колени, чтобы покормить грудью, Ада, возбужденная вином, стала кусать и целовать Уго, а когда он оттолкнул ее, забилась в судорогах. Тогда Оресте «из сострадания» принес себя ей в жертву. Даже Ристори, обычно державшийся подальше от своих жиличек, уединился с Кикконой. Розетта осталась одна и, сидя в своей облитой вином маскарадной одежде, размышляла о судьбе стариков, над которыми насмехаются молодые.
Однако до сих пор все это не выходило за рамки веселого кутежа. Сапожник, парикмахер и уголовник Нанни не имели бы достаточного повода для размышлений, если бы в разгар праздника на Освальдо не нашел припадок откровенности. Освальдо не переносил вина, он пьянел второго стакана. И вот он положил Элизе голову на грудь и начал жаловаться на свою печальную судьбу. Он признался честной компании, что невеста ему изменяет. Уго, которому винные пары ударили в голову, предложил устроить в честь рогоносца Освальдо хорошую скампанату. Розетта и Киккона изображали фонари. Освальдо поставили на колени посреди комнаты и, выкрикивая циничные шутки и прибаутки, стали плясать вокруг него трескону. Освальдо мотал головой, как осел, лил слезы и повторял: «Так мне и надо». А потом Киккона помочилась ему на голову. Остальные женщины, окончательно распоясавшись, собрались последовать ее примеру. Но тут вмешался Ристори, да и Уго нашел, что шутка зашла слишком уж далеко. Освальдо катался по полу и ревел: «Так мне и надо», требуя, чтобы его поносили и оскорбляли. Тогда Уго подставил его голову под струю холодной воды из крана, а Оресте принялся растирать его полотенцем. Все стали просить Освальдо считать инцидент исчерпанным, а он повторял как ошалелый: «Вы же это не со зла сделали! Киккона хотела оказать мне любезность! А вот камераты все это со мной из презренья проделали!» Но Ристори, который любил скандалы только за пределами своей гостиницы, отвлек внимание присутствующих, и Освальдо не мог продолжать свои излияния. К тому же он побледнел, как полотно, и весь дрожал от озноба, его уложили в постель, а вся компания отправилась веселиться в свободный номер с зеркалами на потолке. С Освальдо осталась Элиза, как это было между ними договорено.