— «За исправную винтовку, захваченную у хунхузов, тридцать долларов…»
— Дальше.
— «За каждый револьвер…»
— Дальше, дальше.
— «За каждый ружейный патрон три цента».
— Стой. У нас маленькая экономия в патронах за эти дни… Тысяч двадцать… Я показал их в ведомости израсходованными… просто ошибка.
— А-а. Значит плюс шестьсот долларов. Все-таки.
— Ну, это пустяки. Главное — этот старый подлец, который в наших руках. Верных пятьдесят тысяч.
— С тех пор, как ввели хозяйственные расчеты в военные операции, и хороший бухгалтер может вылезти в полководцы. Приход — лучший показатель победы. Я бы только ввел премию за взятие территории, с квадратного километра.
— Ну, это сложно. Не таскать же с собой землемеров…
В это время дверь отлетела в сторону. Старый хунхуз, распластавшись в воздухе, вылетел из комнаты капитана.
— Мне восемьдесят два года, и все суды, какие есть в Китае, уже судили меня, — сказал он, поднимаясь с пола. — Мне все равно. Все суды Китая уже судили меня.
Декабрь
Шестьдесят самолетов шли на Восток к океану.
1
Чист и легок воздух. Рыжая, фазаньей расцветки, земля с подмерзшими травами, не утерявшими кровяного цвета, звенит, как жестяной могильный венок на ветру. По утрам на деревьях сушатся фазаны, сидя огненными букетами на серых ветвях. Мороз и пыль. Можно отморозить нос и загореть одновременно.
— Есть, начальник, три сорта охотников, — говорит Луза Зверичеву, которому до смерти надоело ходить на ледяном ветру. — Вот какие сорта — шлепалы, бахалы и охалы. Так мы с тобой — охалы.
Луза встретил инженера, возвращаясь домой с двухдневной прогулки по сопкам. Было у него свиданье с одним китайцем-дружком из-за рубежа, но оно ничего не дало. Ночь проторчал он перед «Катькиным двором», как называли трактир на китайской стороне, содержимый дочкой попа Иннокентия, ужасной девкой даже по местным понятиям. В трактире шел кутеж. Раздавались русские песни, но к границе никто не выходил, а между тем на лугах были следы, Луза их видел. И сено трогано, и в шалаше не тот вид, что раньше. Тут чужой человек ходил безусловно.
Инженер же возвращался с объезда работ, что шли где-то невдалеке, отпустил машину и привязался на весь день к Лузе. Застрелив штук шесть фазанов, они легли за сопкой на солнцепеке.
Инженер говорил:
— Живем в интересное время. На, говорят, строй себе памятник, ну, кому-нибудь из нас, ну, хоть тебе, говорят. На, строй. Строй так, чтобы остался стоять. Устоит — и ты останешься. Свалится — и тебя нет. Хочешь быть великим человеком — не стесняйся, будь, чортов сын.
— Это ты все насчет своего? — отозвался небрежно Луза, так как был занят другими размышлениями.
— Ясно, насчет своего.
— Так что ж, построишь, выходит?
— Построить не штука. Вот выстоит ли? Должно выстоять. Блоки кладу, как живых людей. Похлопаю, поглажу. Поцеловать готов.
— А много готово?
— Три тысячи пятьсот километров границы — хозяйство не маленькое, его сразу не пробежишь. Воды вот еще, на грех, нету.
— Какой тебе воды! От воды погибаем, бери ее, сколько хочешь.
— У тебя ее много, а в Сковородине нет. Поезда еле ходят.
— Так то Сковородино, вот оно где…
— Все равно граница, Василий. Дороги не будет — провалимся.
— Ну, брат, так судить тоже нельзя. Сковородино если граница, так чего тебе — Москва, тоже, значит…
— И Москва.
— Ну, нет, это брось… Значит, строим завод на Печоре…
— Граница.
— Смеяться тебе охота. Лучше пойдем к Тарасюку чай пить, застыл я.
По дороге Зверичев говорил о войне.
— Общий вес снарядов, выпущенных во время артиллерийской подготовки только в сражении на Ипре, сто семь тысяч тонн, и стоило это двадцать два миллиона фунтов стерлингов. Это, знаешь, что значит? Это столько металла, сколько потребляет вся Румыния за год. Теперь слушай другое: в середине прошлого столетия для вывода из строя одного человека расходовалось количество металла, равное весу человека, — скажем, пять пудов; а в последнюю войну уже нужна была тонна металла на человека. Теперь понял, что такое война? Понял теперь? Вот и пойми, почему Япония лезет на Маньчжурию. В Японии мало угля и нет нефти, нет меди, нет прочих цветных металлов, все это ей надо привозить издалека, а в Маньчжурии есть что хочешь. Помнишь, что Сталин, подводя итоги первой пятилетки, говорил на объединенном пленуме ЦК и ЦКК в январе? Нет? А надо бы наизусть знать. Вот тогда послушай.
Он процитировал медленно и торжественно:
«…мы не могли знать, в какой день нападут на СССР империалисты и прервут наше строительство, а что они могли напасть в любой момент, пользуясь технико-экономической слабостью нашей страны, — в этом не могло быть сомнения. Поэтому партия была вынуждена подхлёстывать страну, чтобы не упустить времени, использовать до дна передышку и успеть создать в СССР основы индустриализации, представляющие базу его могущества». Сильно, а?
— Сильно.
— Вот тогда-то и поднялась страна. Тогда, брат, как помчалось все вперед — и не понять, что от плана, что от себя самого. Советскому человеку строить, как дышать: чем глубже, тем лучше.
Они шли не торопясь, так как ветер качал их шаг и пыль забивала глаза.
От Тарасюка, захватив его с собой, пошли домой, к Лузе. Тарасюк мог теперь говорить только о японцах, строящихся за рекой. Он точно знал, какой у них рабочий день, какие батальоны идут впереди, а какие отстают.
Он крутил головой, не глядя на инженера, и говорил со значением:
— Ловко они работают, товарищ начальник!
Зверичев отмахивался:
— Японцы не строят, а устраиваются.
Но Лузу больше всего волновали шпионы, и он свернул разговор на свое:
— Вот я вам сейчас одну историю расскажу, — сказал он, прихлебывая чай. — Обыкновенная совсем как будто история, а вы подмечайте, что в ней заложено. Вот слушайте… В году двадцать первом, когда закончилась японская интервенция, ихний народишко повалил домой. Такие, которые по двадцать лет жили у нас, и те раз-раз — и на пароход. Мало ли что, мол, будет. Вот в одном городишке, в каком — не скажу, заварилась эта самая паника — отъезжать. Все попродали добро и едут. Приходит в прокаженный дом старуха, бледная такая японская женщина, и говорит… Тут хорошенько слушайте, что она будет говорить. И говорит: вот, мол, уезжаю, такое смутное, мол, время, и вот советуюсь, как быть. Есть у меня, говорит, сын, лет семнадцати парень, теперь признаюсь вам — он прокаженный, а жил со мной. Вынимает она удостоверение, что-де такой-то и такой-то японец болен проказой и надлежит его поместить в заразный дом. А она, значит, в свое время бумажку-то получила, а парня своего не отдала и держала дома. Кто там будет проверять? Кругом война. А тут этот японец со своей проказой. Ну, все, конечно, забыли. А она жила тихо. Вот она и спрашивает: как же мне, говорит, его домой везти? Имею, мол, право, или это преследуется? Что-нибудь в таком роде. Ей говорят, конечно, не имеет, и что парня давай сюда, в дом, а там, если и война с Японией, его все равно не выгонят, не бросят, а будут содержать, как прокаженного. Он, как бы сказать, теперь и не японец, просто заразный человек.
Ну, если так, так так. Старуха подчинилась, парня записали по удостоверению и — в палату. А она и говорит: вы его все-таки не очень строго держите, он один остается японец, и я, старуха, уезжаю, он один на белом свете и не имеет понятия, что такой заразный. Я, говорит, не давала ему понять это. Ну, знаешь наших докторов? Да, да, мамаша, будет, мол, все учитываться, поезжайте себе спокойно на ваши острова. А парня — в камеру. Просто и не осматривали, раз удостоверение имеется. А парень дикий, нелюдимый, все плачет, все зовет: «Мама, мама», — а с ним даже некому поговорить по-японски. Только какая-нибудь дверь откроется — он шмыг в нее, как мышь. Ночь, полночь, зима холодная — ему все равно. Только бы убежать. И так навострился, что, бывало, суток по-трое, говорят, бегал. А потом ничего. Придет, сопит носом, ест, пьет. Ну, в общем, долго ли, коротко ли, а в этом году его накрыли с поличным — шпион. Сделали анализ — и ни черта подобного, никакой он не прокаженный, можете себе представить. Обыкновенный здоровый шпион!