Литмир - Электронная Библиотека
A
A

На все, что происходило, из окон квартир глазели жильцы. Они были почти не одеты, прямо со сна, и нелепо кидались из стороны в сторону, то с сердечной помощью, то в потугах найти выход из ужаса этого непредвиденного пробуждения. Из кухонь как ни в чем не бывало шел запах разогреваемой пищи, вопили дети, кормилицы с грудными детьми отходили в тыл. Батальон сбегался со всего дома. В стиральной комнате прачечной неизвестная старуха, кряхтя, разожгла печь под большим бельевым котлом и присела рядом, мигая на всех красными, произвесткованными глазами.

— Через четверть часа кипяток будет готов, — говорила она всем пробегающим мимо.

В глубине двора вполголоса буркнуло фортепьяно. Буиссон подошел к окну. Мать сказала в комнате: Мари, начни бетховенский экоссез. Не надо смотреть на двор, Мари». Как будто картавя и косноязычна, фортепьяно через силу издало неясный хор звуков. С третьего этажа испуганный голос пропел: «Всегда одна в тоске моей, всегда одна с собой я грежу… Я грежу, грежу… ежу, я грежу… э-э-э… всегда одна с собой я грежу… грежу… э-э-э…»

Двор оглянулся на репетицию с мрачным недоумением. Искусственное равнодушие певицы показалось ему нечестным. Гвардеец подошел к окну и подбросил на его подоконник камень. Голос женщины взвизгнул, песня оборвалась, но тотчас же началась в обезумевшем темпе, напоминающем ярмарочный галоп. Двор засмеялся.

Фонарщик бесцеремонно отдернул занавес у окна, откуда шел звук фортепьяно.

— Доброе утро, — сказал он. — Как только наши начнут действовать, просьба от всех, быстро дайте нам марсельезу. Не меньше десяти раз подряд, барышня.

— Предупредите, когда начинать. Мама, ты слышишь? Боже мой, мамочка! Я открою все окна. Хорошо?

— Ладно, мадемуазель, я дам знак. И, просьба от всех, отпустите все тормоза у вашей машины. Десять раз — не меньше, не больше. Знаете, с чувством. За это время все будет кончено.

Женщина в пестром китайском халате, сквозь прозрачную ткань которого просвечивали ее худые и неровные ноги, пробежала, неся на подносе гору молотого кофе. Кипяток в прачечной уже был готов.

— Ну, подходите, кто там! — кричала старуха с произвесткованными глазами.

Пронизав своим свистом шум разговоров и беготни, на дворе вспорхнула потерявшая быстроту пуля. Другая ринулась вниз от крыши и завизжала, барахтаясь в водопроводной раковине.

С площади поднялась туча дыма.

— Марсельезу!

— Музыку!

— Барышня, барышня!

— Вперед! Выше сердца!

Когда стихла стрельба, на площади наступило господство того ландшафта, который в искусстве зовется батальным. Предметы и люди приобрели воинственность, застывшую, как судорога. Раненые, истошно крича, шли и ползли еще в том направлении, в каком наступали, и бойцы оставались в настороженных позициях. Парил ствол пушки. Негры, собравшись в кружок и подпрыгивая на месте, пели:

Раззл, даззл, хэббл, доббл!
Сис! Бум! А!
Викторина! Викторина!
Ра! Ра! Ра!

Но, внося атмосферу мирного цинизма, уже сидел на лафете пушки комиссар местной мэрии и переписывал пленных. Он выспрашивал сведения, при помощи которых тут же расшифровывал социальную философию боя, так как с блестящей ловкостью срывал маски военного безличия и безответственности с молодых торговцев и чиновников, одетых в мундиры.

За спиной мэра высокий худой блондин заполнял рисунком альбом. Буиссон обрадованно заглянул через его плечо и, не церемонясь, заметил:

— Лучше загляните внутрь пролома, там такие дела…

Не поворачиваясь и не поднимая глаз, белокурый ответил вопросом:

— Вы сами оттуда? Хорошие сцены?

— Оттуда. У вас замечательная рука. Я ведь сам тоже художник.

— Вот как? Впрочем, я — то не профессионал. Я офицер. И гость у вас.

Они пожали друг другу руки, назвав свои имена.

Белокурый красавец был поляк Генрих Гродзенский, с которым надолго жизнь связала Буиссона. Они вернулись в дом, занятый батальоном Бигу.

У котла прачечной, где полчаса назад варили кофе, теперь хозяйствовал врач. Китаец с лиловыми морщинистыми губами вычеркивал из своей книги пачку белья за пачкой. Марая кровью листы книги, доктор, не глядя, расписывался в получении белья.

Раненых уже разложили рядами во дворе. Толпа женщин окружала их шумом сожалений. Изнемогая от напряжения, из дальней квартиры в углу неслась марсельеза. Она слилась с воздухом и не ощущалась как музыка.

Буиссон, проходя, крикнул в окно:

— Все кончено! Все хорошо!

Воздух смолк. В комнате, обрамлявшей последнюю дыру, равнодушно переодевалась женщина. Лежащий на диване раненый федерат[18] изумленно и ласково глядел на нее глазами, с которых еще не сошла боль.

Буиссон и Гродзенский перешагнули второй пролом и очутились в столовой судьи.

— Гениальная штука, — сказал им судья. — Гениальная штука этот пролом. Гальяр будет страшно доволен выдумкой.

— Кто это Гальяр? — спросил поляк.

— Это наш баррикадный фельдмаршал, — объяснил Буиссон, улыбнувшись, так как сейчас же представил чернобородое кривощекое лицо папаши Гальяра, его приземистую фигуру с короткими руками, пальцы которых и посейчас были черны от ваксы и смолы его прежней сапожной мастерской.

— Он строит баррикады, как сапожник, я сказал бы, если б можно было данной фразой характеризовать его работу, как добросовестную до щепетильности, — сказал судья. — Честное слово, он их так подбивает и подшивает, будто им существовать десяток лет.

Тут же он вспомнил еще безумца Керкози, гения баррикадной войны, и не без иронии рассказал о двух его проектах обороны Парижа, только что рассмотренных и отвергнутых Военной комиссией.

— Главнейший материал, из которого строятся укрепления, — люди, — утверждает этот Керкози. — Париж должен быть защищен во имя идеи, но отнюдь не для того, чтобы сохранить жизнь нескольким миллионам человек. У него, понимаете, простейше все рассчитано…

В это время переодевшаяся дама заглянула в дыру.

— Гражданин комендант, здесь умирают, — сказала она.

— Там умирают? — спросил судья, кивнув на стену.

Буиссон вдруг почувствовал страшную ответственность перед людьми этих вскрытых и ныне связанных вместе коробок, нежность и близость к ним. Всего каких-нибудь два часа назад жизнь лежала в доме разрозненными, наглухо отделенными друг от друга пакетами, а сейчас сквозняк с площади враз продувал восемь таких пакетов, мешая их запахи.

Отвечая своим скрытым мыслям, судья повторил:

— Необычайно удобны для нас эти проломы. Какой тыл, а! — Он быстро встал и сказал Буиссону: — Я возьму на себя функции гражданского комиссара. — Накинул разлетайку. — Жанна, я сейчас вернусь.

Просунул голову в комнату неизвестной женщины.

— Это у вас умирают? Простите, мы столько лет живем рядом и незнакомы. Я судья Фальк. Это у вас несчастье?

Когда Буиссон и поляк, выйдя из дома в тупичок, куда на рассвете фонарщик стаскивал раненых, добрались до площади, их остановил Бигу.

Покачав головой не то с выражением недоумения, не то как бы сожалея, он мрачно произнес:

— Мы стали воевать, как тараканы, — что вы скажете! — в домовых щелях.

И крепко пожал Буиссону локоть.

— А вы хорошо сделали утро. Хорошо. Про вас все говорят.

— Это я его вытащил, — сказал подошедший фонарщик. — Смотрю, падает. Я их человек десять повынес…

— Вот что, — перебил фонарщика Бигу и обратился к Буиссону: — Вы, я слышал, туда-сюда, на всех языках оборачиваетесь.

— На трех.

— Вот и хорошо. Мы тут с Лефевром решили послезавтра сойтись вечерком, отпраздновать. Вы приходите. Позовем человек двадцать самых дельных ребят каждой масти. Гражданин наш? — кивнул он глазами на Гродненского. — И вы тоже заходите, поговорим.

вернуться

18

Федерат — национальный гвардеец эпохи Парижской Коммуны.

21
{"b":"223343","o":1}