Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Святая правда! Только: в жизни — да, наскоро, а вот на сцене — нет.

Восхищался, толкуя по-своему, Всеволод Мейерхольд: «Ваша пьеса абстрактна, как симфония Чайковского. И режиссер должен уловить ее слухом прежде всего. В третьем акте на фоне глупого «топотанья» — вот это «топотанье» нужно услышать — незаметно для людей входит Ужас.

«Вишневый сад продан». Танцуют. «Продан». Танцуют. И так до конца… Веселье, в котором слышны звуки смерти. В этом акте что-то метерлинковское, страшное. Сравнил только потому, что бессилен сказать точнее. Вы несравнимы в Вашем великом творчестве. Когда читаешь пьесы иностранных авторов, Вы стоите оригинальностью своей особняком. И в драме Западу придется учиться у Вас».

Надеялся на новое, революционное, М. Горький: «Озорную штуку Вы выкинули, Антон Павлович. Дали красивую лирику, а потом вдруг звякнули со всего размаха топором по корневищам: к черту старую жизнь! Теперь, я уверен, ваша следующая пьеса будет революционная».

Опыт современных режиссерских трактовок и всяческих театральных экспериментов красноречиво свидетельствует, что не все ясно и для нас, что гениальное творение неисчерпаемо, что сценическое воплощение «Вишневого сада» — задача вечная, как постановка «Гамлета», например, и что новые поколения режиссеров, актеров и зрителей будут искать свои ключи к этой пьесе, столь совершенной, таинственной и глубокой.

Создателю пьесы в 1904 году едва ли довелось пережить триумф. И были серьезные огорчения.

До постановки и задолго до публикации театральный критик H. Е. Эфрос, едва рукопись дошла до театра, изложил в газете «Новости дня», с большими искажениями, содержание пьесы. «Вдруг теперь я читаю, писал Чехов Немировичу-Данченко, — что Раневская живет с Аней за границей, живет с французом, что 3-й акт происходят где-то в гостинице, что Лопахин кулак, сукин сын, и проч. и проч. Что я мог подумать?»

Много раз возвращался он к этой обиде в письмах.

«У меня такое чувство, точно меня помоями опоили и облили» (О. Л. Книппер, 25 октября 1903 г.).

«Эфрос продолжает напоминать о себе. Какую провинциальную газету ни разверну, везде — гостиница, везде Чаев» (28 октября).

«У меня такое чувство, будто я растил маленькую дочь, а Эфрос взял и растлил ее» (3 ноября).

Еще тяжелей оказалась другая история. По договору, заключенному в 1899 году, Чехов имел право только на первую публикацию каждого нового сочинения, а перепечатка принадлежала исключительно книгоиздательству Маркса. Чехов обещал и отдал «Вишневый сад» М. Горькому в сборник «Знание». Но книга задерживалась в цензуре (не из-за пьесы Чехова), Маркс же торопился со своим отдельным изданием, желая поскорее получить свою выгоду. 5 июня 1904 года на обложке журнала «Нива» появилось сообщение о «только что» вышедшем издании «Вишневого сада» ценою 40 копеек. Это сильно вредило интересам «Знания»; их сборник поступил в продажу лишь несколькими днями раньше. Тяжко больной Чехов, проводивший в Москве последние дни, вынужден был объясняться в письмах с А. Ф. Марксом, М. Горьким, К. П. Пятницким.

За три дня до отъезда в Берлин, 31 мая, он просил Маркса: «Я послал Вам корректуру и теперь убедительно прошу не выпускать моей пьесы в свет, пока я ее кончу се; мне хочется прибавить еще характеристику действующих лиц. И у меня договор с книжной торговлей «Знание» — не выпускать пьесы до определенного срока».

В день отъезда отправлена была телеграмма Пятницкому, руководившему практической деятельностью «Знания»: «Маркс отказал. Посоветуйтесь присяжным поверенным. Чехов».

2

Между драматургией и прозой Чехова не чувствуется столь резкой границы, какая отделяет эти области творчества у других писателей. В нашем сознании Тургенев и Лев Толстой, например, прежде всего великие прозаики, романисты, а не драматурги. Чехов же и в работе над прозой чувствовал себя как драматург, живущий в образах своих персонажей: «Я все время должен говорить и думать в их тоне и чувствовать в их духе, иначе, если я подбавлю субъективности, образы расплывутся, и рассказ не будет так компактен…»

В отношении к творчеству Чехова у современников не было единодушия: догадывались, что его пьесы обновляют сцену и, быть может, являются новым словом в истории мирового театра, но в большинстве полагали все же, что Чехов прежде всего рассказчик и что пьесы его сильно выиграли бы, если бы он переделал их в повести. Так думал й Лев Толстой: «Не понимаю пьес Чехова, которого высоко ставлю как беллетриста… зачем ему понадобилось изображать на сцене, как скучают три барышни?.. А повесть из этого вышла бы прекрасная и, вероятно, очень удалась бы ему».

Дело не в том, что при чтении пьес и повестей Чехова возникает явственное, хотя и несколько неопределенное ощущение единства стиля и творческого почерка, но в том, что Чехов часто — и, конечно, сознательно — варьировал и повторял в пьесах тему символического города, в котором живут и о котором с такой печалью и горечью говорят персонажи, тему труда, который оправдает пустоту и никчемность жизни, тему самой жизни, которая будет прекрасной через двести или триста лет… Рассказы, повести, пьесы Чехова действительно связаны единством авторского замысла, общей художественной темой и составляют завершенный и целостный художественный мир.

Действие «Вишневого сада» происходит в имении Раневской. Но «видна дорога в усадьбу Гаева», и «далекодалеко на горизонте неясно обозначается большой город, который бывает виден только в очень хорошую, ясную погоду».

На сцене стоят прадедовские вещи, олицетворяющие патриархальную основательную старину — «твой молчаливый призыв к плодотворной работе не ослабевал в течение ста лет, поддерживая (сквозь слезы) в поколениях нашего рода бодрость, веру в лучшее будущее и воспитывая в нас идеалы добра и общественного самосознания». Что касается персонажей, того же Гаева, например, обратившегося к шкафу с этой воодушевленной речью, то жизнь давно уже разметала их по свету — по российским и европейским столицам, кого на службу в губернию, кого в Сибирь, кого куда. Собрались они здесь поневоле, в какой-то мистической — разумеется, совершенно напрасной — надежде спасти старый сад, старинное родовое имение, и свое прошлое, которое кажется им теперь таким прекрасным, и самих себя.

Между тем событие, из-за которого они съехались, происходит за сценой, а на самой сцене никакого «действия» в традиционном смысле этого слова, собственно говоря, нет: ждут. В сущности, пьесу нужно играть как сплошную четырехактную паузу, великую паузу между прошлым и будущим, наполненную ворчанием, восклицаниями, жалобами, порывами, но главное — молчанием и тоской. Пьеса трудна и для актеров, и для зрителей: первым играть почти нечего — все держится на полутонах, все — сквозь сдержанные рыдания, полушепотом или вполголоса, без сильных порывов, без яркой жестикуляции, только Варя звякнет ключами, или Лопахин заденет столик ногой, или загудит самовар да Фирс заворчит о чем-то своем, никому не нужном, никому непонятном; вторым же приходится следить за мимикой, интонациями и паузами, за тем психологическим подтекстом игры, который важен далеко не для всех и о котором помнят лишь те, кто застал на сцене «доефремовский» МХАТ — Добронравова, Тарасову, Ливанова.

У одних все в прошлом, как у Фирса, у других — в будущем, как у Трофимова и Ани. У Раневской, да и у ее лакея Яши, все мысли во Франции, а не в России («Вив ля Франс!»), поэтому делать им на сцене, в сущности, нечего — только томиться и ждать. Нет привычных коллизий — влюбленности, неверности; нет комических неурядиц, как нет и трагических поворотов судьбы. Иногда засмеются и тут же перестанут — не смешно, или всплакнут о чем-нибудь невозвратном. А жизнь течет своим чередом, и все чувствуют, что она течет, что сад будет продан, что уедет Раневская, уйдут Петя с Аней, умрет Фирс. Жизнь течет и проходит — со всеми воспоминаниями о прошлом и мечтами о будущем, с тревогой и сильным нервным беспокойством, которым наполнено настоящее, то есть время сценического действия «Вишневого сада» — беспокойством до такой степени напряженным, что на сцене и в зале становится трудно дышать.

95
{"b":"222287","o":1}