Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Тогда же хозяин мечтал, что с проводкой через Воскресенск железной дороги «вздорожает земля в Бабкине, настроим дач и сделаемся Крезами». Судьба судила иначе. Бабкино было продано за долги, а Киселевы поселились в Калуге, где бывший владелец имения получил место в правлении банка.

До конца столетия в русских газетах печатались извещения о торгах и аукционах: уплывали из рук, шли с молотка старинные поместья и состояния. Например, имение Голицыных с парком и прудами было поделено на участки и сдавалось иод дачи, от 200 до 1300 рублей за участок. А это, как и судьба Бабкина, очень близко сюжетной основе «Вишневого сада», где Лопахин готовит землю для будущего сообщества дачников…

Мировой литературе известно великое множество утопий, но утопия Лопахина выглядит среди них едва ли не самой комичной.

В рассказе «Жена» доживают свой век последний барин и последние дворовые и слуги, самый дом похож на музей патриархальной старины, набитый вышедшими из моды, никому не нужными теперь, очень прочными, драгоценными вещами, сделанными на века. Как в «Мертвых душах» Гоголя, возникают тени сильных, крепких людей, мастеров, творивших в свое время и своими руками чудеса, не сравнимые с инженерными сооружениями новой поры.

Вещи у Чехова говорят о людях — только в этом смысле они и бывали нужны ему и в драматургии, и в прозе. В рассказе «Жена» есть своеобразный предтеча «многоуважаемого шкафа» — здесь он также олицетворяет память о минувшем времени и о прежних людях, каких теперь уже нет, и дает инженеру Асорину, от имени которого идет рассказ, хороший повод сравнить «век нынешний и век минувший».

«Я думал: какая страшная разница между Бутыгой и мной! Бутыга, строивший прежде всего прочно и основательно и видевший в этом главное, придавал какое-то особенное значение человеческому долголетию, не думал о смерти и, вероятно, плохо верил в ее возможность; я же, когда строил свои железные и каменные мосты, которые будут существовать тысячи лет, никак не мог удержаться от мыслей: «Это не долговечно… Это ни к чему». Если со временем какому-нибудь толковому историку искусств попадутся на глаза шкап Бутыги и мой мост, то он скажет: «Это два в своем роде замечательных человека: Бутыга любил людей и не допускал мысли, что они могут умирать и разрушаться, и потому, делая свою мебель, имел в виду бессмертного человека, инженер же Асорин не любил ни людей, ни жизни; даже в самые счастливые минуты творчества ему не были противны мысли о смерти, разрушении и конечности, и потому, посмотрите, как у него ничтожны, конечны, робки и жалки эти линии»…

В комедии в самом деле отразились реальные перемены, происходившие в русской пореформенной жизни. Начались они еще до отмены крепостного права, ускорились после его отмены в 1861 году и на рубеже столетий достигли драматической остроты. Но это всего лишь историческая справка, правда, совершенно достоверная, но мало раскрывающая суть и тайну «Вишневого сада».

Есть в этой пьесе нечто глубокое и захватывающее, нечто вечное, как в пьесах Шекспира. В идеальной пропорциональности сочетаются традиционные мотивы и образы с художественной новизной, с непривычной трактовкой сценического жанра (комедия), с историческими символами огромной глубины. Трудно найти пьесу, которая была бы до такой степени связана с литературным фоном, романами и пьесами недавних памятных лет — с «Дворянским гнездом» Тургенева, с «Лесом», «Горячим сердцем», с «Волками и овцами» Островского — и в то же время до такой степени отличалась бы от них. Пьеса написана так, с такой прозрачностью литературных соотнесений, что старый роман со всеми его коллизиями, разочарованиями просто не мог не прийти на память при взгляде на Гаева и Раневскую, на старый дом, на декорации вишневого сада. «Здравствуй, одинокая старость, догорай, бесполезная жизнь…» — это должно было вспомниться и в самом деле вспоминалось, так что К. С. Станиславский и В. И. Немирович-Данченко прочитали и поставили «Вишневый сад» скорее как традиционно тургеневскую элегию прощания с прошлым, чем как пьесу во всех отношениях новую, созданную для будущего театра, будущего зрителя.

Вскоре после премьеры, 10 апреля 1904 года, Чехов в письме к О. Л. Книппер в необычном для него резком тоне заметил: «Почему на афишах и в газетных объявлениях моя пьеса так упорно называется драмой? Немирович и Алексеев в моей пьесе видят положительно не то, что я написал, и я готов дать какое угодно слово, что оба они ни разу не прочли внимательно моей пьесы».

Многократно в разных письмах и беседах с разными людьми Чехов упорно повторял: «Вишневый сад» — это комедия, «местами даже фарс».

И столь же упорно «Вишневый сад» понимали и ставили как драму. Станиславский уже после первого прочтения пьесы не согласился с Чеховым: «Это не комедия… Это трагедия, какой бы исход к лучшей жизни Вы ни открывали в последнем акте… Я плакал, как женщина, хотел, но не мог сдержаться». И уже после смерти Чехова, вероятно, в 1907 году, Станиславский повторил еще раз, что видит в «Вишневом саде» тяжелую драму русской жизни.

Иные современники желали бы увидеть на сцене не драму даже, а трагедию.

О. Л. Книппер писала Чехову 2 апреля 1904 года: «Кугель говорил вчера, что чудесная пьеса, чудесно все играют, но не то, что надо». И спустя два дня: «Он находит, что мы играем водевиль, а должны играть трагедию, и не поняли Чехова. Вот-с».

«Значит, Кугель похвалил пьесу? — удивился Чехов в ответном письме. — Надо бы предать ему 1/4 фунта чаю и фунт сахару…»

Суворин посвятил премьере «Вишневого сада» страницу своих «Маленьких писем» («Новое время», 29 апреля): «Все изо дня в день одно и то же, нынче, как вчера. Говорят, наслаждаются природой, изливаются в чувствах, повторяют свои излюбленные словечки, пьют, едят, танцуют — танцуют, так сказать, на вулкане, накачивают себя коньяком, когда гроза разразилась… Интеллигенция говорит хорошие речи, приглашает на новую жизнь, а у самой нет хороших калош… разрушается нечто важное, разрушается, может быть, по исторической необходимости, по все-таки это трагедия русской жизни, а не комедия и не забава».

Суворин порицал постановщиков пьесы, театр, а не автора; между тем «Вишневый сад» назвал комедией Чехов, и он же требовал, чтобы так его ставили и так играли; режиссеры сделали все, что могли, но автора не переспоришь. Возможно, жанр «Вишневого сада» — проблема не формы, а мировоззрения.

Постановщики недоумевали. Немирович-Данченко телеграфировал в Ялту 2 апреля 1904 года: «С тех пор как занимаюсь театром, не помню, чтобы публика так реагировала на малейшую подробность драмы, жанра, психологии, как сегодня. Общий тон исполнения великолепен по спокойствию, отчетливости, талантливости. Успех в смысле всеобщего восхищения огромный и больше, чем на какой-нибудь из твоих пьес. Что в этом успехе отнесут автору, что театру — не разберу еще. Очень звали автора…»

Ведущие критики тех лет, Ю. Айхенвальд, например, подыскивали для оценки «Вишневого сада» незатертые стилевые обороты: между героями комедии «есть какое-то беспроволочное соединение, и во время пауз по сцене точно проносятся на легких крыльях какие-то неслышимые слова. Эти люди связаны между собой общим настроением». Улавливая нетрадиционность сценических коллизий и образов «Вишневого сада», писали, что Чехов все более и более «удаляется от истинной драмы как столкновения противоположных душевных складов и социальных интересов… стирается, словно при взгляде издалека… стушевывается социальный тип», что только Чехов мог показать в Ермолае Лопахине не просто кулака, а придать ему «облагораживающие черты раздумья и нравственной тревоги».

И в этом была достоверность: плохие хозяева. «Прежние баре наполовину генералы были…»

«Рухнувший дворянский строй, и какое-то еще не вполне выразившееся маклачество Ермолаев Лопахиных, пришедшее ему на смену, и беспардонное шествие обнаглевшего босяка, и зазнавшееся лакейство, от которого пахнет пачулями и селедкой, — все это, значительное и ничтожное, ясное и недосказанное, с ярлыками и без ярлыков, наскоро подобрано в жизни и наскоро снесено и сложено в пьесу, как в аукционный зал», — писал Ю. Беляев («Новое время», 3 апреля 1904 г.).

94
{"b":"222287","o":1}