наипреданнейший сын
Ф. Шопен.
Пану Войчицкому посылаю несколько датских слов, напр Kobler […] картина, axbildinger — описание, Kiobenhavn— Копенгаген.
Пану Живи., пану Ба… Люб… Ю…, Кольб., Матуш., Нов., Ц… и т. д. и т. д., мои поцелуи пани Диберт, панне Лещинской и т. д., всем».
Это письмо подтверждает некоторые чрезвычайно важные пункты наших рассуждений. Прежде всего оно позволяет сказать, что Шопен не только знал народную музыку и любил ее, но настолько проникся ею, что мог подыгрывать народным танцам. «Дорвавшись до запыленного смычка, я так принялся басить, так загудел, что все сбежались поглазеть…» Такой важный факт оставался до сих пор не замеченным. А ведь участие Шопена в деревенских дожинках в роли музыканта — это незаурядная находка и для художников, и для кинематографистов, и для романистов.
Другая важная подробность — упоминание, что «Яськова потом диктовала мне всю песенку». Это говорит об особом интересе, который проявлял Шопен не только к мелодии народных песен, но и к их текстам, Короче говоря, подчиняясь, кстати, тогдашней моде, он записывал народные песни, на что до сих пор не обращалось внимания. А вспомнив о его близости с семейством Кольбергов (в этом же самим письме мы находим приветы Кольбергам), мы можем предположить, что влияние Шопена и его разговоры о богатстве нашей народной песни заставили Оскара[24] обратить внимание на эти исчезающие сокровища. Если уж и не влияние Шопена, то, во всяком случае, разговоры в необычайно интересном обществе Кольбергов могли вызвать у обоих юношей эту любовь к национальному фольклору.
Приведенное письмо подтверждает и нашу догадку о том, что в детстве и юности Шопен был телосложения слабого: песенки на таких торжествах бьют обычно по самым чувствительным местам человека, которого они — правда, добродушно — высмеивают («В юности голос у меня был писклявый, и в Бышевах под Лодзью про меня пели: «Ах, на дворе стоит калина, голос у репетитора, как у дивчины».) Раз уж в песенке о Шопене говорилось, что он «тоший, как пес», значит это прямо-таки бросалось в глаза.
В этом письме поражает нас разносторонность пятнадцатилетнего паренька, свидетельствующая о его образованности и широте ума. Он пишет об эстампе, который он сделал с какой-то темпераментной девы не «как художник, ослепленный величием творения своего», а как карикатурист по призванию. Жаль, что так мало этих весьма схожих с оригиналами карикатур Шопена дошло до нас. Любовь к рисунку, любовь к театру свидетельствуют о чрезвычайной широте интересов нашего юноши.
Датские слова, записанные в постскриптуме письма, также говорят о его любви к рисованию и наверняка были им списаны с какой-нибудь гравюры, представляющей собою вид Копенгагена. Неизвестно, кому мы обязаны ошибками в них, — самому ли Шопе ну или же издателям, неверно прочитавшим рукопись Шопена («Kobler» — это, конечно же, «Kobber», что значит не картина, а «гравюра»; «axbildinger» — это «afbildinger» — «f» легко принять в рукописи за «х». а это слово как раз и означает картину, портрет, реже — описание; слово «Kiobenhavn» написано правильно, по старой орфографии. Приведенные слова, несомненно, заимствованы из подписи под картинкой: «Гравюра, представляющая вид Копенгагена», или что-нибудь в этом роде) Мы видим, какие важные сведения можно почерпнуть из одного этого письма: они касаются не только интересов Шопена, но и образа жизни, который он вел, и прежде всего его друзей. Мы встречаем здесь и Яся Бялоблоцкого, и Домуся, и Кольбергов…
Дружба его с мальчиками, жившими у Шопенов, завязалась чуть ли не с колыбели. Милый, ласковый, шустрый ребенок, с младенческих лет льнувший к фортепьяно, должен был быть всеобщим любимцем. Мальчики не всегда проказничают, они порою очень привязываются к малышам, ухаживают за ними, даже нянчат их. А Фрыцек ведь наверняка был баловнем.
Профессор Тадеуш Зелинский[25] учил меня отыскивать в мифах зерно правды, то ядрышко, вокруг которого накручиваются потом нити мифов. Таким несомненным мифом, даже мифом бродячим, была сказка о том, как игра Фридерика на фортепьяно успокаивала разбушевавшихся подопечных его отца. Но в мифе этом есть здоровое ядро: конечно же, красивый, очень одаренный, скажем гениальный, ребенок играл большую роль в пансионате Шопенов, и его присутствие благодатно отражалось на старших товарищах его забав.
К сожалению, воспитанники пана Миколая без охоты брались за перо. По большей части вырастали из них довольно-таки заурядные шляхтичи, люди весьма поверхностной культуры; два наиболее выдающихся из них, которые впоследствии стали зятьями хозяина пансионата (и его постоянными партнерами в вист), страдали хроническим отвращением к перу. Достаточно того, что никто (или почти никто) не оставил сколько-нибудь обширных воспоминаний о той эпохе, а некоторые детали, которые мы то тут, то там отыскиваем, либо наполовину, либо целиком фантастичны, вроде той байки о колыбельной.
Воссоздавая историю юношеской дружбы Шопена, мы обращаемся к письмам, которыми, начиная с самых малых лет, он засыпал своих любимцев. У нас мало писем его к Вилусю Кольбергу — сыну профессора Варшавского лицея, а дружба эта, должно быть, имела большое значение. Ничего не знаем мы и об отношении брата Вилуся, Оскара, к семейству Шопенов и к нашему юному композитору. А как бы хотелось отыскать какую-нибудь нить, связывающую великого собирателя народных песен с нашим Фридериком! Мы знаем отрицательные суждения Шопена о работах Оскара, но это относится скорее к его композициям, его «укладам» народных песен, а не к принадлежащему векам собранию, которое наверняка встретило бы одобрение маэстро Фридерика.
К Домусю Дзевановскому и проведенным вместе с ним каникулам редактор «Курьера Шафарского» питал прямо таки слабость, что подтверждает хотя бы письмо Фридерика этому своему приятелю, написанное уже из Парижа. Но истинной «школой чувств» были для Фридерика его дружеские отношения со старшими учениками отца; мы знаем о двух таких друзьях, потому что судьба, исключительно благосклонная к нам в данном случае, сохранила почти нетронутыми письма Фридерика к ним.
Поразительна судьба писем Фридерика Шопена к Яну Бялоблоцкому. Конфискованные царской жандармерией в доме его отца, когда адресат давно уже покоился в могиле, они вместе с другими бумагами были возвращены Советским правительством в соответствии с Рижским договором, случайно обнаружены в груде старых бумажек и образцово изданы Станиславом Пересвет-Солтаном вместе с отысканным там же документом, в котором Миколай Шопен в первый и единственный раз вспоминает о деревеньке Ma ренвиль как о месте своего рождения. Они вынырнули из бумажного моря, из океана прошлого лишь на какой-нибудь десяток лет, чтобы сгореть вместе со всем архивом во время варшавского восстания в 1944 году. Великолепное издание сохранило для нас их содержание. Насколько же беднее были бы без них наши знания о юношестве Шопена! В них сохранилось еще так много от той искристой радости, которая отличала те годы жизни нашего композитора.
В этих письмах, темпераментных, сентиментальных, полных забавных подробностей («у меня новые штанишки из королевского корта…»), Шопен-подросток предстает перед нами блещущим юмором, умом, иронией, отличающимся умением характеризовать людей. Нас немножечко удивляет, что Шопен дружит с юношей, гораздо его старшим, Янек Бялоблоцкий родился в 1805 году. Но это объясняется просто-напросто тем, что Фридерика в пансионате отца окружали мальчики старше его и он выделял из их среды тех, с кем мог найти общий язык — любовь к музыке. Правда, значение имело и то обстоятельство, что Шопен очень рано созрел духовно и интеллектуально, и уже в пятнадцать лет (к этому времени относится начало его переписки с Бялоблоцким) он чувствовал себя равным в дружбе с двадцатилетним юношей.
О Бялоблоцком мы знаем немного. Уже в первом дошедшем до нас письме Шопен спрашивает его о больной ноге. Скорее всего, это был костный туберкулез, который спустя несколько лет свел Яся в могилу. О нем мы знаем только, что был он очень красив; как утверждала Юзефова, кухарка Шопенов, даже красивее Титуса Войцеховского. Удивления достойно то обстоятельство, что страсть Шопена сохранила след этой жизни, столь краткой и эфемерной. Призрачная фигурка Яся Бялоблоцкого, уцелевшая среди миллиона других, живет и будет жить всегда, до тех пор, пока не замолкнет музыка Фрыцека, потому только, что когда-то в какой-то варшавской квартирке или скромном Соколове два мальчика мог ли «поболтать, побалагурить, попеть, поплакать, посмеяться, подраться и т. д.» (слова Шопена).